Наконец он встал на обе ноги и смог сделать несколько шагов. На то, чтобы добраться до дому, потребуется, может быть, несколько часов.
Проснувшись на следующее утро, он принял решение пойти к Клингеру. Письмо к Якобу он решил пока отложить.
7
Пятнадцатое октября 1935 года — и Эрнест помнил это так же отчетливо, как их первую встречу у пристани на берегу Бриенцерзее, — они расстались на перроне в Базеле, пожали друг другу руки и разошлись, растворились в толпах людей, спешащих откуда-то и куда-то. И хотя оба были уверены и клялись друг другу, что прощаются не навсегда, это прощание обернулось как бы случайно концом их взаимной любви, и, когда они через полгода снова встретились, она уже не возродилась, как мечтал о том Эрнест, но превратилась в безответную. Лучшие времена ушли безвозвратно.
Все, что последовало через полгода, когда они, как и было условлено, вновь встретились на вокзале в Базеле, на том же самом перроне, и вновь пожали друг другу руки, вызвало у Эрнеста оторопь: когда после долгих месяцев разлуки они увиделись, Якоб был холоден и замкнут. Эрнест пытался убедить себя, что виновата, наверное, человеческая природа: любой после долгой разлуки сначала ощущает некоторое отчуждение, но от него не могло ускользнуть, что в поведении Якоба появилась легкая отстраненность.
В то время как Эрнест еще какое-то время уверял себя, что прежняя необыкновенная жизнь вернется, что все былое можно повторить, вновь вызвать из небытия, Якоб для него просто изменился, он стал на полгода старше, на полгода взрослее, он повидался с родными, познакомился с новыми людьми, о которых ничего не рассказывал и которые на него явно повлияли. Иначе было невозможно объяснить превращение Якоба в замкнутого человека, происшедшее за полгода.
Но пока еще на дворе осень, еще ничего не случилось, и Якоб тогда еще тоже верил в радостную встречу, в постоянство счастья. Они пожали друг другу руки на глазах незнакомых людей, в присутствии которых они, соблюдая приличия, придерживались правил поведения, принятых между мужчинами, и, расставаясь осенью 1935 года, ограничились рукопожатием. Они избегали любых более откровенных прикосновений, не обнялись, например, по-братски, что было бы допустимо для родственников. Если бы они поцеловали друг друга в щеку, их, возможно, сочли бы за братьев, но они не решились сделать это на глазах у людей, ведь самый невинный жест мог их выдать.
Сезон в Гисбахе подходил к концу. Зимой солнце почти не показывалось над отелем, и до весны он закрывался. В то время как господин директор Вагнер и его жена, а также управляющий винным погребом, местный человек из Бриенца, мужественно оставались зимовать в отеле, в негостеприимных и непригодных для посетителей условиях, приводя в порядок запущенные в летние месяцы бухгалтерские дела, следя, чтобы не замерз водопровод, и охраняя здание от грабителей, бо́льшую часть персонала отпустили до середины марта. Хотя в Туне и Интерлакене, а также в Люцерне гостиниц было пруд пруди и там явно можно было найти работу, служащие в основном разъехались кто куда, сезонники либо возвращались в родные края, к своим семьям, где проводили зиму, как состоятельные буржуа, окруженные бедными родственниками и друзьями, либо искали себе работу в заграничных отелях класса люкс, где в основном им доставалась подсобная, плохо оплачиваемая работа, зато в качестве вознаграждения они получали отменные рекомендации. Оторвавшись на некоторое время от однообразия сельской жизни, эти счастливчики наслаждались вольной городской жизнью, но иногда уже через несколько дней в их памяти вдруг всплывал Гисбах, и они с тихой грустью вспоминали озеро, лес и водопад, так что весной все с удовольствием устремлялись в эти края, которые с легким сердцем покидали осенью. Все, но только не Эрнест, который на этот раз без всякой радости расставался с Гисбахом и со своей комнатой.
Как и в прежние годы, Эрнест отправился в Париж. Ему не удалось убедить Якоба продолжить их совместную жизнь в какой-нибудь мансарде в «Лютеции», «Мериссе» или другом отеле, где Эрнест мог с легкостью найти работу для Якоба, если бы Якоб только захотел, но он не пожелал, ему захотелось вернуться домой, в Германию. Он внимательно выслушал Эрнеста, но не согласился. Он хотел показать дома, чему научился в Гисбахе. Теперь, когда у всех есть работа, он сможет неплохо зарабатывать. Он устроится в кёльнском отеле «Собор» или еще где-нибудь, он был уверен в этом; так оно, впрочем, и вышло: он устроился на весьма ответственную должность в отель «Савой» и пять месяцев там проработал.
Итак, Якоб на полгода уехал в Германию, где, как он утверждал, его с нетерпением ждали родные и друзья. Хотя его переписка с матерью за все время, пока он жил в Гисбахе, ограничилась двумя открытками, которые он молча предъявил Эрнесту, Якоб упорно твердил, как важно для него вернуться в Кёльн, повидать свою мать, родственников и друзей — друзей, о которых он раньше никогда не вспоминал и которые ему никогда не писали. Он говорил, что хочет увидеть своими глазами, как сейчас живется в Германии, после всего, что слышал от постояльцев отеля и что читал в газетах про улучшение условий жизни при новой власти. Понахватавшись об этом обрывочных сведений, Якоб отчего-то вдруг заинтересовался переменами в Германии: он говорил о Гитлере, о Геббельсе, о предстоящей Олимпиаде, и у Эрнеста не было причин сомневаться в его искренности.
И вместе с тем Эрнесту казалось, что Якоб, говоря об этом, маскируется, он словно пытается солгать, сам не зная, что он хочет скрыть. Это впечатление могло быть отражением его собственной, возможно совершенно необоснованной, подспудной тревоги, вызванной болью разлуки с Якобом, но могло быть и правильным наблюдением.
Эрнест уже тогда почувствовал в Якобе что-то чужое. Это чужое появилось оттого, что Якоб хотел отстраниться от него, разве не так, разве не это беспокоило Эрнеста?
Эрнест, который ничего не знал о своих родителях, которому было совершенно безразлично, живы они или умерли, и который не очень понимал ностальгию Якоба, отпустил его домой, вместо того чтобы удержать, он распрощался с ним на перроне, он не мог удерживать его, ведь, если бы он попытался, не исключено, что Якоб вырвался бы из его объятий силой, и это было бы гораздо больнее, чем любое другое расставание. Якоба было не удержать, и Эрнесту пришлось его отпустить.
«В конце марта, — (это были последние прощальные слова Якоба на перроне), — в конце марта или в начале апреля мы снова увидимся. На будущий год». Якоб все сказал сам, Эрнесту не пришлось ничего говорить, и, судя по тону Якоба, не приходилось сомневаться в том, что он говорит это искренне, что он верит в свое возвращение и действительно собирался потом восстановить оборванную нить. Да, он был искренен, и, возможно, все случится именно так, как они загадывали в последние дни и ночи перед его отъездом, все вновь и вновь уверяя друг друга, что ничто не переменится, когда они встретятся снова, а временная разлука — лишь незначительное препятствие на их будущем жизненном пути, с которого невозможно сбиться, поскольку он так же неминуем, как самое будущее. Эрнест знал, что ему не приходится рассчитывать на письма от Якоба, разве что на новогоднюю открытку.
Уже через неделю после Нового года он понял, что не дождется и новогодней открытки. И загвоздка была не в почте — она была в самом Якобе, причиной были многочисленные дела, которые его отвлекали: его друзья и семья, наверное и работа, а может быть, новогодние праздники, которые в Германии отмечают с куда большим размахом, чем во Франции.
Эрнест к тому времени отправил Якобу уже много открыток и писем, после чего ему только оставалось надеяться, авось мать Якоба не распечатала, но Якоб не ответил ему ни разу. Эрнесту поневоле пришлось, набравшись терпения, простить Якобу его молчание, но это удавалось ему далеко не всегда; большую часть дня, во время работы и особенно — в часы отдыха, он неотступно думал только о Якобе и в конечном счете порой приходил к мысли, что Якоб ему изменил, ведь он сам тоже поддался мимолетному искушению и влюбился — правда, ненадолго, всего на несколько дней — в молодого парнишку, лифтера из «Лютеции», но все так и осталось на уровне плотских забав, уже после первых двух свиданий его опять одолела тоска по Якобу.
А после четвертого раза он порвал с пареньком навсегда.
Эти зимние месяцы в Париже ему ничем особенным не запомнились, кроме того парнишки, все остальное стерлось из памяти, а если и возможно говорить о воспоминаниях, сохранившихся в общих чертах, то они скорее сохранились в виде легкого привкуса во рту, чем в виде образов, которые хочется потрогать рукой. Там, где он хотел жить, — рядом с Якобом — для него сейчас не было места, и он еще тогда, в Париже, начал вести тот одинокий образ жизни, который установил для себя позже; все, включая умопомрачительное приключение, оказалось репетицией будущего, только он тогда об этом еще не подозревал.