— «Управление событиями»! — рявкнул Митгерг, замахав руками. — Dummkopf![14] Установление нового строя мыслимо только под давлением катастрофы, в момент спазматической коллективной Krampf[15],когда все страсти накалены… (Он довольно бегло говорил по-французски, но с подчеркнутым и грубоватым немецким акцентом.) Ничто подлинно новое не может совершиться без того порыва, который порождается ненавистью. И для того, чтобы строить, необходимо сначала, чтобы циклон, Wirbelsturm, все разрушил, все сровнял с землей, вплоть до последних обломков! — Эти слова он произнес, опустив голову, с выражением какой-то отрешенности, которая делала их страшными. Он поднял голову: — Tabula rasa! Tabula rasa![16] — Резким движением руки он, казалось, сметал с пути препятствия, создавал перед собой пустоту.
Жак, прежде чем ответить, сделал несколько шагов.
— Да, — вздохнул он, силясь сохранить спокойствие. — Ты живешь, да и все мы живем аксиомой, что идея революции несовместима с идеей порядка. Мы все отравлены этим романтизмом — героическим, кровавым… Однако знаешь, что я скажу тебе, Митгерг? Бывают дни, когда я сам себе задаю вопрос, когда я спрашиваю себя: на чем в самом деле зиждется эта всеобщая склонность к теории насилия… Единственно ли на том, что насилие необходимо нам, чтобы действовать с успехом? Нет… Также и на том, что эти теории потворствуют нашим самым низменным инстинктам, самым древним, глубже всего скрытым в человеке!.. Посмотримся в зеркало… С какими кровожадными глазами, с какими дикарскими гримасами, с какой жестокой, варварской радостью мы притворяемся, будто принимаем это насилие как необходимость! Истина в том, что мы придерживаемся этой теории по мотивам значительно более личным, мотивам, в которых не так легко признаться: у всех у нас в глубине души таится мысль о том, чтобы взять реванш, отплатить за обиду… А для того чтобы без угрызений совести смаковать эту страсть к реваншу, что может быть лучше, чем оправдываться подчинением роковому закону?
Задетый за живое, Митгерг резко повернул голову.
— Я, — запротестовал он, — я…
Но Жак не дал прервать себя.
— Подожди… я никого не обвиняю… Я говорю «мы». Я констатирую. Потребность в разрушении еще более могущественна, чем надежда на созидание… Разве для многих из нас революция, прежде всего, не дело социального преобразования, а всего лишь возможность утолить жажду мести, которая получила бы опьяняющее удовлетворение в сутолоке мятежа, в гражданской войне, в насильственном захвате власти? Как будем мы упиваться репрессиями в тот день, когда после кровопролитной победы сможем, в свою очередь, утвердить тиранию — тиранию нашего правосудия!.. Пособник смуты, Митгерг, — вот кто гнездится сверх всего прочего в душе у каждого революционера. Не отрицай… Кто из нас осмелится утверждать, что он полностью избежал этой хмельной заразы разрушения? Иногда я вижу, как в лучших из нас, самых великодушных и наиболее способных к самоотречению, беснуется этот фанатик…
— Разумеется! — прервал его Мейнестрель. — Но разве вопрос заключается в этом?
Жак быстро обернулся, чтобы встретить его взгляд. Но напрасно. Ему показалось, что Мейнестрель улыбнулся, однако он не был в этом уверен. Он тоже улыбнулся, но по другому, личному поводу: он только что вспомнил, как несколько минут назад сказал: «Наскучили мне все эти словопрения!»
Брови Митгерга были высоко подняты над очками, и он, казалось, не хотел больше говорить.
Они достигли площади Бур-дю-Фур и молча перешли через нее. Багрянец заката окрашивал черепицы старинных крыш. Узкая улица Сен-Леже открылась подобно сумрачному коридору. Патерсон и Альфреда, шедшие позади, громко разговаривали. Был слышен их смех, но слов нельзя было разобрать. Мейнестрель несколько раз оглянулся на них через плечо.
Жак, не объясняя хода своих мыслей, прошептал:
— …как будто личность не могла бы объединиться с другими, участвовать в группе, в жизни коллектива, не отрекаясь прежде всего от своей ценности…
— Какой ценности? — спросил австриец, по лицу которого было ясно, что он действительно не находил никакой связи между этими словами Жака и предшествовавшими.
Жак помедлил.
— Ценности человеческой личности, — сказал он наконец тихо и уклончиво, словно опасался, чтобы спор не разгорелся на этой новой почве.
Наступило минутное молчание. И внезапно зазвучал пронзительный голос Мейнестреля:
— Ценность человеческой личности?
Почти веселый тон этого вопроса был загадочен, и Жаку почудился в нем след скрытого волнения. Уже несколько раз ему казалось, что в сухости Мейнестреля есть оттенок, позволявший думать, что сухость эта — напускная и что за ней скрывается тоска чувствительного сердца, которому нечего больше открывать в человеческой природе, и оно втайне неутешно тоскует об утраченных иллюзиях.
Митгерг не заметил ничего, кроме веселости Пилота; он засмеялся и постучал ногтем большого пальца по зубам.
— У тебя, Тибо, ни настолько нет политического чутья! — объявил он, словно для того, чтобы закончить спор. Жак не удержался и сказал сердито:
— Если обладать политическим чутьем означает…
На этот раз его прервал Мейнестрель:
— Обладать политическим чутьем — а что это значит, Митгерг?.. Соглашаться на применение в общественной борьбе таких методов, которые в частной жизни внушают отвращение каждому из нас, как низость или преступление? Так?
Он начал фразу как насмешливый выпад, а закончил ее серьезным тоном, сдержанно, но с силой. И теперь он смеялся про себя, с закрытым ртом, часто дыша носом.
Жак был готов возразить Мейнестрелю. Но Пилот всегда подавлял его. И он обратился к Митгергу:
— Подлинная революция…
— Доподлинно подлинная революция, — проворчал Митгерг, — революция ради освобождения народов, как бы жестока она ни была, не нуждается в оправданиях!
— Да? Средства не имеют значения?
— Именно так, — подтвердил Митгерг, не дав ему закончить. — Революционная борьба идет другим путем, чем теории твоего воображения. Борьба, Camm'rad[17], берет человека за горло. Да, в борьбе дело сводится только к одному — восторжествовать!.. По мне, что бы ты ни думал, цель заключается вовсе не в реванше! Нет, цель — это освобождение человека. Вопреки его воле, если это необходимо! Ружейными залпами, гильотиной, если необходимо! Когда ты хочешь спасти утопающего в реке, ты начинаешь с того, что крепко бьешь его по голове, чтобы не мешал тебе его спасать… В тот день, когда игра начнется по-настоящему, для меня не будет никакой другой цели, кроме как сбросить, смести капиталистическую тиранию. Чтобы опрокинуть Голиафа подобных размеров, который сам считал, что все средства хороши, когда стремился подчинить себе народы, я не буду наивно останавливаться перед выбором средств. Чтобы подавить глупость и зло, все годится, что может их подавить, даже глупость и зло. Если понадобится несправедливость, если понадобится жестокость, — ну что ж, я буду несправедлив, я буду жесток. Любое оружие пригодно, если оно сделает меня сильнее, чтобы добиться победы. В этой борьбе, говорю я, все позволено! Все, абсолютно все, — кроме поражения!
— Нет! — сказал Жак пылко. — Нет!
Он стремился встретить взгляд Мейнестреля. Но Пилот, заложив руки за спину и опустив плечи, шел немного в стороне, вдоль домов, не глядя вокруг себя.
— Нет, — повторил Жак. (Он едва удержался, чтобы не сказать: «Такая революция меня не устраивает. Человек, способный на подобную кровавую жестокость, которую он прикрывает именем правосудия, такой человек, если он достигает победы, никогда не обретет ни чистоты, ни достоинства, ни уважения к человечеству, к равенству людей, к свободе мысли. Я стремлюсь к революции не для того, чтобы поднять к власти такого безумца…») Но он сказал только: — Нет! Я слишком хорошо чувствую, что насилие, которое ты проповедуешь, угрожает также области духа.
— Тем хуже для тебя! Мы не должны парализовать свою волю из-за интеллигентских шатаний. Если то, что ты называешь областью духа, должно быть уничтожено, если духовная жизнь должна быть задушена на полвека — тем хуже для нее! Я жалею об этом так же, как и ты. Но я говорю: тем хуже! И если мне, для того чтобы действовать, надо ослепнуть, ну что ж, я скажу: выколи мне глаза!
У Жака вырвался жест возмущения.
— Ну нет! «Тем хуже» — так не пойдет… Пойми меня, Митгерг… (Он обращался к австрийцу, но стремился уточнить свою мысль для Мейнестреля.) Дело не в том, что я меньше, чем ты, сознаю важность конечной цели. Если я восстаю, то именно в интересах этой цели! Революция, свершенная посредством несправедливости, жестокости и лжи, будет для человечества лишь ложной удачей. Такая революция будет нести в себе зародыш своего разложения. То, чего она достигнет подобными средствами, не будет прочно. Раньше или позже она тоже окажется обречена… Насилие — это оружие угнетателей! Никогда оно не принесет народам подлинного освобождения. Оно лишь приведет к торжеству нового угнетения… Дай мне сказать! — закричал он с внезапным раздражением, заметив, что Митгерг хочет его перебить. — Сила, которую вы все черпаете в этом теоретическом цинизме, мне понятна; и возможно, что я мог бы поступиться моим личным отвращением к нему и даже разделить с вами этот цинизм, если бы только я верил в его плодотворность. Но именно в это я и не верю! Я уверен, что никакой истинный прогресс не может осуществляться грязными средствами. Разжигать насилие и ненависть, чтобы построить царство справедливости и братства, — это бессмыслица; это значит с самого начала предать справедливость и братство, которые мы хотим установить в мире… Нет! Думай что хочешь, но, по-моему, подлинная революция, та революция, которая стоит того, чтобы отдать ей все наши силы, не свершится никогда, если отказаться от моральных ценностей!