Все новички представлялись ему. Он очень пунктуально относился к этой церемонии. Шутники, пытавшиеся производить ее с преувеличенной торжественностью, не могли сокрушить его невозмутимое достоинство. Он принимал вновь прибывших в своей бедной комнатке (знакомство на дворе, по его мнению, имело слишком случайный характер, не соответствовавший цели представления), с какой-то смиренной благосклонностью. «Милости просим в Маршальси», — говорил он им. Да, он отец этого местечка, так назвала его снисходительная публика. «И если двадцать с лишним лет пребывания здесь оправдывают этот титул, то я пользуюсь им по праву. На первый взгляд это место может показаться непривлекательным, но здесь вы найдете приятную компанию, конечно, смешанную, — с этим ничего не поделаешь, — и очень хороший воздух».
Нередко к нему подсовывали под дверь ночью письма, в которых оказывались полкроны, крона, иногда даже полгинеи для «Отца Маршальси» с пожеланием всего хорошего от «товарища по заключению, который выходит на волю». Он принимал эти подарки как знак уважения со стороны поклонников, не делая из этого тайны. Иногда они подписывались шуточными именами, как, например: «кирпич», «кузнечный мех», «старый простофиля», «хитрец», «мопс», «человек из помойной ямы», но он находил это шутками дурного тона и всегда немножко обижался на них.
С течением времени, когда эта корреспонденция стала ослабевать, как будто со стороны корреспондентов требовалось слишком значительное усилие, на которое не все были способны в суете отъезда, он принял за правило провожать каждого выходившего должника, принадлежавшего к порядочному классу общества, до ворот и тут прощаться с ним. Этот последний, пожав руку старику, останавливался, завертывал что-то в бумажку и кричал: «Послушайте!».
Старик с удивлением оборачивался.
— Вы меня? — спрашивал он с улыбкой. Видя, что тот подходит к нему, он прибавлял отеческим тоном:
— Что-нибудь забыли? Чем могу служить?
— Я забыл оставить это, — отвечал уходивший, — для Отца Маршальси.
— Милостивый государь, — отвечал последний, — он бесконечно обязан вам! — Но до последнего времени рука старика, опустив монету в карман, оставалась в нем довольно долго, чтобы получка не слишком бросилась в глаза остальной публике.
Однажды он провожал таким образом довольно многочисленную компанию должников, случайно освобожденных вместе, и, возвращаясь назад, встретил одного обитателя бедного отделения, который был посажен неделю тому назад за какой-то ничтожный долг, расплатился в течение недели и теперь выходил на волю. Это был простой штукатур; он уходил с женой и узелком в самом веселом настроении.
— Всего хорошего, сэр, — сказал он, проходя мимо.
— И вам того же, — благосклонно отвечал Отец Маршальси.
Они отошли уже довольно далеко друг от друга, как вдруг штукатур крикнул: «Послушайте, сэр!» — и направился к старику.
— Это немного, — сказал он, сунув ему в руку кучку полупенсовиков, — но от чистого сердца!
Никогда еще Отец Маршальси не получал подарков медью. Дети получали часто, и он знал, что эти получки идут в общую кассу, что на них покупается пища, которую он ест, и питье, которое он пьет; но оборванец, запачканный известкой и предлагающий ему медяки из рук в руки, — это было ново.
— Как вы смеете? — сказал он и залился слезами.
Штукатур повернул его к стене, чтобы другие не могли видеть его лица, и в этом движении было столько деликатности, он извинялся так искренно и с таким раскаянием, что старик мог только пробормотать:
— Я знаю, что вы сделали это с хорошим намерением. Не будем больше говорить об этом.
— Бог с вами, сэр, — сказал штукатур, — я действительно сделал это с хорошим намерением. Но я надеюсь сделать для вас больше, чем другие.
— Что же вы хотите сделать? — спросил старик.
— Я навещу вас как-нибудь.
— Дайте мне эти деньги, — с жаром сказал старик, — я спрячу их и не стану тратить. Благодарю вас благодарю. Мы увидимся с вами?
— Если только я проживу неделю, увидимся!
Они пожали друг другу руки и расстались. В этот вечер, собравшись за ужином, заключенные удивлялись: что такое случилось с их отцом, почему он так долго гулял по потемневшему двору и казался таким пришибленным?
ГЛАВА VII
Дитя Маршальси
Младенец, чей первый глоток воздуха был отравлен водкой доктора Гаггеджа, передавался с рук на руки среди членов общежития, из поколения в поколение, подобно традиции, связанной с их общим отцом. В первый период ее существования эта передача происходила в буквальном и прозаическом смысле; почти каждый вновь поступавший считал своей обязанностью понянчить девочку.
— По-настоящему, — сказал тюремщик, увидев ее впервые, — я должен быть ее крестным отцом.
Должник помялся с минуту и сказал:
— Быть может, вы не откажетесь и в действительности быть ее крестным отцом?
— О, я не откажусь, — возразил тюремщик, — если вы ничего не имеете против этого.
Итак, она была окрещена в воскресенье, когда тюремщику можно было отлучиться из тюрьмы; и тюремщик отправился в церковь св. Георга, и стоял у купели, и давал обеты, клятвы и отречения «без запинки», по его собственным словам.
После этого тюремщик стал относиться к ней как к своей собственности, независимо от официальных отношений. Когда она научилась ходить и говорить, он очень полюбил ее; купил маленькое креслице, поставил его у камина в сторожке, любил коротать с ней время и заманивал ее к себе дешевыми игрушками. Ребенок с своей стороны до того привязался к тюремщику, что постоянно забирался в его помещение по собственной охоте. Когда она засыпала в креслице перед каминной решеткой, он покрывал ее своим платком; когда же она играла, раздевая и одевая куклу, которая вскоре перестала походить на куклы внешнего мира, обнаруживая поразительное семейное сходство с миссис Бангэм, он с нежностью смотрел на нее с высоты своего табурета. Заметив это, члены общежития решили, что тюремщик, хоть он и был холостяком, самой судьбою предназначен к семейной жизни. Но тюремщик поблагодарил и сказал:
— Нет, с меня довольно видеть здесь чужих детей.
Трудно решить, в какой именно период своей жизни малютка стала замечать, что не все люди живут взаперти и не выходят за пределы тесного двора, окруженного высокой стеной, усаженной гвоздями. Но она была еще очень, очень мала, когда заметила, что ей приходится выпускать руку отца, выходя за ворота, отворявшиеся большим ключом, и что его нога не смеет переступить черту, за которую свободно переходят ее маленькие ножки. Жалостные и сострадательные взгляды, которые она стала бросать на него, явились, быть может, результатом этого открытия.
Выражение жалости и сострадания, к которому примешивалось что-то вроде покровительства, когда она смотрела на него, всегда светилось в глазах этой дочери Маршальси в течение первых восьми лет ее жизни, сидела ли она подле своего друга-тюремщика, или уходила в комнату отца, или гуляла по тюремному двору, — жалости и сострадания к своей беспризорной сестре, к своему ленивому брату, к высоким мрачным стенам, к томившейся среди них толпе, к тюремным детям, которые кричали и резвились, играли в прятки и устраивали «дом» у железной решетки внутренних ворот.
Задумчивая и сосредоточенная, сидела она летними вечерами у камина, глядя на небо сквозь решетку окна, пока сеть железных полос не начинала мерещиться ей всюду, так что и ее друг казался за решеткой.
— Мечтаешь о полях, — сказал однажды тюремщик, — да?
— Где они? — спросила она.
— Там… далеко, — сказал тюремщик, сделав неопределенный жест ключом. — Вон там.
— Кто-нибудь открывает и запирает их? Они под замком?
Тюремщик смутился.
— Ну, как тебе сказать, — заметил он, — вообще говоря, нет.
— Там хорошо, Боб?
Она называла его Боб по его собственному желанию и требованию.
— Чудесно. Там уйма цветов. Там лютики и маргаритки, и… — тюремщик остановился, так как его сведения по части цветов были очень ограничены, — одуванчики, и всяческие игры.
— Там очень весело, Боб?
— Еще как! — сказал тюремщик.
— А отец бывал там когда-нибудь?
— К…хм… — поперхнулся тюремщик. — О да… бывал… иногда.
— Он горюет, что не может попасть туда теперь?
— Ну… не очень, — сказал тюремщик.
— И они тоже не горюют? — спросила она, глядя на скучающую толпу на дворе. — О Боб, ты наверно знаешь это?
На этом опасном месте Боб переменил тему разговора и повел речь о леденцах; это был его вечный и последний ресурс, когда он замечал, что его маленькая приятельница вдается в политические, социальные или теологические[19] вопросы. Но этот разговор послужил поводом: к целому ряду воскресных прогулок, предпринимавшихся оригинальными друзьями. Раз в две недели, в воскресенье, они с важностью выходили из привратницкой и направлялись куда-нибудь за город, на луга или в поля, заранее намеченные им: тут она рвала траву и цветы, а он курил свою трубку. Затем являлись на сцену чай, креветки[20], пиво и другие деликатесы, а там они возвращались домой рука об руку, если только она не засыпала от усталости на его плече.