совершенно пустынной, отмеченной только трансформаторной будкой, стояла роскошная голубятня. Она вызывала у нас живейший интерес, равно как и сманивание голубей из ближних голубятен, которых в наших краях мы знали по крайней мере две. Естественно, что уже довольно рано мы, несколько мальчишек, смастерили и себе маленькую голубятню и купили несколько голубей. Правда, большую часть из них тут же сманили, в том числе и моего голубя, а за остальными мы не очень-то умело ухаживали. В конце концов, после нескольких попыток заселить нашу голубятню, мы сдались, и я, пожалуй, сдался первым — денег на покупку второго голубя у меня не нашлось.
Советское строительство отличалось безобразным небрежением. Мы въехали во двор, заваленный мусором; асфальтировали его, когда мы уже вполне насытились обильной весенней грязью. Впрочем, еще года два дорога по улице Костецкой (уже не помню, как она называлась по-советски), на которой фактически разместился наш дом, оставалась разрыта и завалена горами глины. То проводили теплотрассу, то чинили газопровод. Когда двор заасфальтировали, перед домом сохранился клочок земли, который я немедленно решил превратить в цветник. И несколько девочек тут же стали мне помогать. Как мне кажется, отсюда началась наша дворовая дружба. Мальчики, в отличие от Пироговской, даже и не думали присоединиться к нам. Зато набежала мелкая ребятня — и мне пришлось ее организовывать и придумывать ей всякие игры. Взрослые большей частью малышней не занимались, предоставляя ее самой себе, и я стал ее любимцем. Шесть лет жизни на Госпитальной я возился с детьми — ровесниками моей сестры, тем более что и сама сестра тоже находилась на моем попечении.
Понемногу у меня стали появляться друзья. Сначала я подружился с Сашей Кройтором, моим ровесником, и Великом Аруняном, который был моложе меня на два года. Велик, Самвел, был армянином, и его лицо заметно выделялось из ребячьих лиц нашего большого двора. Саша же назвался грузином, но ничего примечательного в его облике я не находил. Еще один грузин, тоже мой хороший друг, Женя Шапиро, хотя бы немного был смугловат и курчав. Грузины, говорил он мне, все немного смуглые.
— Грузины? — удивились мои родители. — Какие же они грузины — они евреи.
— Нет, они грузины!
— Откуда ты это взял?
— Они сами говорят.
— Ну и что, что говорят? Фамилии-то у них еврейские.
— А откуда вы знаете, что фамилии еврейские?
— Ну что ты! Вот Игрунов — это русская фамилия. Иванов, Сидоров, Пермяков, Комаров — это все русские.
— А Гасаненко?
— Гасаненко украинец. Арунян, действительно, армянин. С кем ты там еще дружишь?
— Нелюбины, их два брата.
— Это тоже русская фамилия. Фамилии, которые кончаются на «-ов» и «-ин» — это русские фамилии. А те, которые кончаются на «-ко» или «-чук» — Ковальчук, например, или Долженко, — украинские. А вот Кройтор, Шапиро, Феллер — это евреи.
— А Шер?
— Шер тоже еврейская фамилия.
— А почему же Саша и Женя говорят, что они грузины?
— Да ведь евреев многие не любят, и они не хотят, чтобы другие знали, что они евреи.
Так в мою жизнь вошла тема этничности, или, как тогда говорили, национальности, и по стечению обстоятельств разговоры о национальностях приобрели лавинообразный характер. Чаще всего эта тема прорывалась в анекдотах о грузинах, армянах и русских. Позже появилось много анекдотов о молдаванах. Саша Кройтор рассказывал иногда анекдоты о «жидах». Добродушные анекдоты о евреях рассказывал Валентин Долгий, лучший папин друг, его товарищ по работе в Облсовпрофе. И я узнал, что его жена Люка тоже еврейка. Да у тебя полкласса евреи, сказала мне мать. Это меня страшно удивило. Но я припоминал фамилии, и они, действительно, звучали не по-русски: Райкис, Португал, Дорман, Спектор, Гольдштейн, Кильштейн.
Я вспомнил, как на Пироговской мама и папа передразнивали соседку, хорошую пожилую женщину, внучка которой часто играла с Людочкой, ее ровесницей, под присмотром кого-нибудь из взрослых. И так часто они друг другу говорили: «Лелик, подай ицо!», «Вова, поставь бохч на стол», что моя маленькая сестренка стала произносить, вместо «яйцо» нечто похожее на «ецо».
— Людочка, это же неправильно! Говори правильно!
И ребенок расплакался:
— Я никогда не смогу говорить так, как вы: иицоо!
Надо сказать, что после этого родители немедленно прекратили потешаться над соседкой. При этом, конечно же, они поддерживали самые дружеские отношения с ней. Когда мы уезжали на Госпитальную, прощались по-настоящему тепло, даже трогательно. Несмотря на некоторую почти постоянную иронию по отношению к своим друзьям-евреям, которых было немало, отец никогда не казался антисемитом. У матери же, наоборот, чувствовалась некоторая неприязнь к евреям, хотя она и старалась ее всячески скрывать. Правда, со временем эта неприязнь если и не сошла на нет, то сильно ослабла, и ближайшая подруга последнего периода ее жизни, еврейка, вызывала у нее искреннее теплое чувство. В тот же год, когда я стал понимать, что меня окружают не только русские и украинцы — странное дело, я знал, что существуют языки русский и украинский, однако понятия не имел, что люди тоже могут быть украинцами и русскими, — но и армяне, грузины, евреи, антисемитские нотки я обнаружил у многих людей. Летом, приходя на Пироговскую, я слушал разговоры тамошних ребят — впрочем, не моих самых близких товарищей — о евреях. Всегда злобные евреи выступали исчадиями ада, отравителями, коварными обманщиками. А как же Коган? Коган мой хороший друг! Неужели и он страшный человек?
— Ну, неизвестно, — ответил мне один из собеседников. — Может, ему сильно не повезло родиться в еврейской семье. Я, если бы родился евреем, наверное, повесился бы.
И смешанное чувство формировалось в моем сознании. С одной стороны, я слушал чудовищные рассказы, которые вызывали гнев. С другой, мои друзья — Коган, Шуряк, Кройтор, Шапиро. Алик Феллер скоро станет моим самым близким товарищем. Как соединить это? Мой отец несколько раз разговаривал со мной, объясняя, что нет плохих народов — есть плохие люди, и плохие люди есть среди всех народов. То же самое я слышал в школе. Но ребята на Пироговской говорили совсем иначе!
На протяжении нескольких лет