— Ну-у-у!..
— Так ему и надо, мать его так!
А у Ишхана как раз в этот вечер болели ноги, боль поднималась от щиколоток к бёдрам и снова спускалась в щиколотки. В этот вечер Ишхан готов был утверждать, что ревматизм вовсе и не болезнь, а живое существо, холодное, как змея, и сильное, как змея, и можно даже дотронуться до него. И страсть как хотелось Ишхану полоснуть ножом по собственным лодыжкам, выковырять этого ползучего гада. И, потирая ноги, Ишхан стонал: «У-у… уж лучше бы руки болели… у-у-у…»
Лейтенант улыбнулся, сел. Ишхан мысленно поблагодарил его за эту улыбку:
— Словом, смешались эти самые овцы с нашими… А я молчу, думаю, ничего не скажу ребятам до ночи, а там засну, а уж как засну, ясное дело, не скажу. Помолчу, думаю, пока хозяин не объявится… Так я себе думаю, а Венетик9 тем временем взошёл на камень и стал читать: «Яго ты, Яго, ты, мол, такой-сякой, ты, мол, козлиная борода, чёртов рог ты, Яго…»
— Что это ещё за Венетик?
— Завен. Тот, которому мешок с солью вы помогли поднять. Мы его прозвали герцогом… Забрался, значит, Венетик на камень и читает… Что это он читал… Совсем вылетело из головы.
— Это неважно, — сказал лейтенант, — просто стал на камень и декламирует.
— Нет, — снисходительно улыбнулся Ишхан, — он читал что-то очень хорошее. Я всё помню, только название города забыл… в том месте, где он говорит: он схватил собаку за горло и задушил — вот так… Я не умею, как Завен, он очень хорошо это место читает. А город… оттуда армяне в Армению возвращаются.
— Париж?
— Нет, Париж помню.
— Лондон?
— И не Лондон.
— Тогда Нью-Йорк.
— Н-нет.
— Москва?
— Москву-то всегда помню.
— Берлин?
— Берлин тоже знаю. Абраам и Амо в войну дошли до Берлина.
— Абраам был в тот вечер?
— Нет, Абраам в клубе работает.
— Амо тоже в клубе?
— Нет, он на партийной работе. И они не имеют отношения к ферме.
— Ну ладно, а на ферме кто работает?
— Значит, стал наш Завен на камень и читает…
— Да, мы на этом остановились. Завен декламировал, а кто же его слушал?
— Мы остановились на названии города.
— Оставим город в покое.
— Вот сейчас вспомню название, тогда и оставим.
Запас известных лейтенанту названий городов был на исходе, и он спросил с осторожностью, даже с робостью:
— Может быть, Рим?
— Вот-вот, что-то вроде этого Рима, но только не Рим.
— Он декламировал, не давал тебе спать…
— Проклятый город, на языке вертится, товарищ лейтенант…
— Дели? Токио? Пекин? — с решимостью отчаявшегося человека выпалил единым духом лейтенант.
— Нет, нет, нет. Как вы сказали? Пекин? Нет!
— Не будем, Ишхан, мучиться, не стоит… предположим, Тбилиси…
— Тбилиси?.. О-хо-хо… ха-ха-ха… в Тбилиси… а-а-а… ха-ха-ха… один лейтенант, схватил собаку за горло и задушил… Он оскорбил мою нацию, и я задушил его… вот так… ха-ха-ха… Так ведь, товарищ лейтенант… ох, не могу… Я каждый год езжу в Тбилиси сыр продавать. Разве можно про Тбилиси?.. Ах, товарищ лейтенант, товарищ лейтенант…
Но не было больше товарища лейтенанта, был человек, готовый провалиться сквозь землю. Дочь этого человека учится в музыкальной школе, сын увлекается шахматами и про Ботвинника говорит «устарел», и у этого человека не меньше пятисот книг, и в одной из них непременно написано, в каком же это городе и кто кого схватил за горло, и кто был виноват, и понёс ли наказание виновный… Всё это непременно написано, но книг он не читает. Некогда… Глупые допросы, «пьяные протоколы»… Нет, нет, надо менять профессию… Да, но кто же это делает в пятьдесят лет?
— Хорошо, Ишхан, — проговорил лейтенант, — ведь Завен, наверное, ещё что-нибудь знает наизусть? Ну, так давай и мы с тобой вспомним что-нибудь, ладно?
Ишхан продекламировал начало стихотворения «Пёс и кот», лейтенант сказал, что можно вполне удовлетвориться этим, потому что и тут вроде бы кто-то душит кого-то, но, подсказывая и помогая друг другу, они дошли до конца… Потом в разговоре промелькнули имена Авага и Павле, и Ишхан перестал представлять для лейтенанта интерес.
Допрос таким образом кончился. Рассыльного сельсовета срочно отправили в горы за Павле, Завеном и Авагой, а Ишхану было предложено сидеть дома. Ишхан отнёсся к этому как к шутке и шуткой же ответил:
— Ты думаешь, мне самому не хочется сидеть дома? Сидишь себе — и радуешься: ни дождь тебя не мочит, ни ревматизм не жжёт. Если бы не дела…
— Ничего, — сказал лейтенант, — я скажу председателю, чтобы он вместо тебя кого-нибудь другого в горы послал.
— Я вижу, тут что-то неладное творится, — обернулся с порога Ишхан.
И со дна души Ишхана друг за дружкой поднялись желания, как поднимается из-за кустов засада: желание вымолить прощение, желание выругаться, желание ударить этого лейтенанта — врага своего — по-пастушьему, без дальних слов, желание обратить услышанное в шутку, ах, конечно же, в штуку. И вдруг все эти желания разом попрятались, и в душе у Ишхана осталось только одно чувство — чувство страха.
Ишхан боялся высоты. Во сне ему часто снились бездны, и его неодолимо влекло в бездонную тёмную глубину, и он судорожно хватался за кусты, чтобы не броситься вниз, но кусты обламывались, и он падал, па-а-адал… а-а-а!.. Ишхан просыпался, кое-как приходил в себя, но сердце, проклятое, ещё долго не успокаивалось.
Ишхану и теперь показалось: кусты обламываются, и он падает, падает…
— Товарищ лейтенант…
— Иди, иди…
Нет, Ишхан не овец зарезал — он человека зарезал, вот что он сделал! Зарыл его Ишхан и заровнял землю — замёл следы, но люди нашли могилу и привели Ишхана к ней: «Разрывай!»
— Конечно, мы виноваты, товарищ лейтенант, этого нельзя было делать, но…
— С тобой я уже всё кончил…
Ишхан вышел из комнаты, огляделся и облегчённо вздохнул: весь мир засиял, засверкал для Ишхана. Неподалёку раздался школьный звонок, возвестивший перемену, и Ишхан увидел розоватые кровли домов, жёлтые тыквы на крыше какого-то сарая и нанизанный на суровую нитку пылающий красный перец. Широко взмахнув крыльями, пропел петух: «Ку-ка-реку-у-у!..» Петушиный крик потонул в густом войлоке ослиного рёва. Рёв этот вырвался из-под балок ближайшего сарая.