Моя основная мысль такова: елизаветинская драма действительно стремилась приблизиться к тому единству чувства, которого желает Сидни. От трагедии или исторической драмы, где оставлялось место для комедийных вставок, которые предлагалось сделать какому-нибудь комику, любимцу галерки (как некоторые фарсовые моменты "Фаустуса" считаются краткой записью шуток некоего комедианта), драма доросла до зрелости в "Кориолане", в "Вольпоне" и — в последующем поколении — в "Так поступают в свете". И произошло это не потому, что послушные драматурги исполнили пожелание Сидни, а потому, что улучшения, за которые ратовал Сидни, как оказалось, соответствовали требованиям развивающейся культуры. Доктрина "Единства Чувства" оказалась, по существу, правильной. Мимоходом хочу заметить: единственно от того, что мы склонны были принимать идею "комической разрядки" за своего рода непреложный закон елизаветинской драмы, мы порой ошибочно понимали намерения драматурга. Так, например, воспринимая "Мальтийского еврея" как высокую трагедию о злодействе, испорченную неуместной клоунадой сомнительного вкуса, мы упустили ее истинную суть.
Кто-то, возражая, может поставить в пример Шекспира — или как торжествующее исключение из этой теории или как торжествующее опровержение ее. Я сознаю, как трудно вместить Шекспира в рамки какой бы то ни было теории, в особенности, если эта теория касается Шекспира, и здесь я не могу ни привести исчерпывающего обоснования, ни входить в подробности оговорок, требуемых этой теорией. Но мы начнем с "комической разрядки" как практической необходимости для писателя того времени, если он зарабатывал на жизнь созданием пьес. Прежде всего интересно то, что Шекспир сделал из этой необходимости. Я думаю, что, обращаясь к "Генриху IV", мы часто испытываем желание вновь и вновь возвращаться и неспешно перечитывать эпизоды, связанные с Фальстафом, а не политические высокопарности королевской партии и ее противников. Это ошибка. Переходя от Первой части ко Второй и видя Фальстафа не только в обжорстве и проказах, безразличного к делам Государства, но и во главе отряда рекрутов и в беседе с местной знатью, мы обнаруживаем, что комическая разрядка превратилась в серьезный контраст, и он порождает политическую сатиру. В "Генрихе V" эти два элемента еще более неразрывно слиты — так, что перед нами не просто хроника о королях и королевах, а универсальная комедия, в которой все актеры принимают участие в одном событии. Но не в исторических хрониках — пьесах по жанру своему преходящих и незначительных — мы наблюдаем, как комическая разрядка почти целиком входит в более высокое единство чувства. В "Двенадцатой ночи" и в "Сне в летнюю ночь" фарсовый элемент составляет основу сюжетного рисунка, более сложного и детально разработанного, чем у любого предшествующего или последующего драматурга. О сцене Стука в ворота в "Макбете" говорилось слишком часто, чтобы еще раз привлекать внимание к ней. Менее избитый пример — сцена на галере Помпея в "Антонии и Клеопатре". Эта сцена не только сама по себе поразительный образец политической сатиры —
"Он мира третью часть несет, приятель…",
но и ключ ко всему, что ей предшествует и что за ней следует. Чтобы убедительно представить вам мою точку зрения, понадобилось бы, я знаю, целое самостоятельное эссе. Я могу лишь утверждать, что, на мой взгляд, острота контраста между трагическим и комическим, между возвышенным и напыщенным в пьесах Шекспира исчезает по мере того, как все более зрелым становится его творчество. Мне остается надеяться, что сравнение "Венецианского купца", "Гамлета" и "Бури" приведет других к такому же заключению. Некогда я навлек на себя резкую критику, высказав предположение, что в "Гамлете" Шекспир имел дело с "неподатливым материалом"; мои слова были даже истолкованы как утверждение, что "Кориолан" — более значительная пьеса, нежели "Гамлет". Меня мало интересует вопрос, какая пьеса Шекспира имеет большую значимость, потому что с течением времени меня все больше интересует не та или иная пьеса, а творчество Шекспира в целом. Я не вижу ничего, порочащего Шекспира, в утверждении, что он не всегда добивался успеха — такое утверждение предполагало бы очень узкое понимание успеха. Его успех всегда следует оценивать с точки зрения того, к чему он стремился, и я уверен, что признавая его частичные неудачи, мы оказываемся ближе к пониманию его истинного величия, чем утверждая, что ему постоянно сопутствовало божественное вдохновение. Я не стану притворяться, что считаю пьесы "Мера за меру", "Троил и Крессида" и "Конец — делу венец" целиком "удачными пьесами", но обойдя вниманием хоть одну из шекспировских пьес, мы не смогли бы так хорошо понимать остальные, как мы их понимаем. В этих пьесах необходимо учитывать не только степень соединенности всех элементов в некое "единство чувства", но также качество и род эмоций, которые должны составить единство, и то, насколько сложной и развитой структурой обладает это единство.
Может показаться, что эти соображения далеко уводят нас от простого утверждения Сидни о том, что соблюдение декорума требует исключения постороннего материала, но на самом деле мы постоянно близки к нему. Вот и все, что следует здесь сказать о "единстве чувства". Но Сидни был ортодоксален и в законах, соблюдать которые еще труднее, ибо он недвусмысленно говорит: "Сцена должна представлять лишь одно место, и наибольшая временная протяженность предполагаемого в нем действия, в согласии и с правилами Аристотеля, и со здравым смыслом, не должна превышать один день". Это единство места и времени — камень преткновения настолько давний, что он, как мы думаем, давно стерся до основания; закон, подобно некоторым другим, настолько повсеместно нарушаемый, что, как героиня Томаса Гуда:
"Уснула — кажется нам умерла;
Скончалась — мы думаем спит."[23]
Но я лишь хочу сказать, что требование этих единств разительно отличается от человеческого законодательства тем, что они являются природными законами, а закон природы, даже если это закон человеческой природы, совсем иное дело, чем закон, созданный человеком. Тот литературный закон, который интересовал Аристотеля, был не создан им, а открыт. Законы (не правила) Единства Места и Времени сохраняют свою силу постольку, поскольку каждая пьеса, соблюдающая их в той мере, в какой позволяет ее материал, превосходит в этом отношении и в этой степени пьесы, менее соблюдающие их. Я считаю, что в каждой пьесе, где эти законы не соблюдаются, мы миримся с их нарушением лишь потому, что, как нам кажется, приобретаем при этом нечто другое, что было бы невозможно, будь эти законы соблюдены. Я не пытаюсь установить новый закон. Никакой иной закон невозможен. Я просто признаю тот факт, что в поэзии, как и в жизни, наша задача — наилучшим способом использовать неблагоприятные обстоятельства. Далее, мы должны помнить, что не существует трех отдельных законов Единств. Это три аспекта одного закона; мы можем решительнее нарушить закон Единства Места, если соблюдаем закон Единства Времени, и наоборот; мы можем нарушить оба, если будем более строго придерживаться закона Единства Чувства.
Большинство из нас изначально питает бессознательное предубеждение против требования Единств. Я хочу сказать, что мы не осознаем, как велика доля в нашем чувстве просто невежества и просто предубеждения. Я хочу также сказать, что англоязычные народы имеют непосредственный и близкий опыт знакомства с великими пьесами, в которых требование единства грубо нарушается, и с пьесами, быть может, низшего качества, где они более последовательно соблюдены. Далее следует сказать, что мы испытываем естественную, неизбежную и, по большей части, оправданную привязанность к литературе своей страны и на своем языке, а три Единства так прочно вдалбливались нам при изучении греческой или французской драмы, что мы можем считать, будто именно из-за новизны драматической формы нам гораздо ближе шекспировские пьесы, чем те, в которых соблюдены правила Трех Единств. Но вполне возможно, что мы не интересуемся ими оттого, что в них представлен дух иной нации и чужого языка, а отсюда — и наше предубеждение против драматической формы. Я убежден, что те пьесы Шекспира, которые наиболее близко подходят к соблюдению трех Единств, являются, в этом отношении, лучшими пьесами. Я даже берусь утверждать, что Король Датский, посылая Гамлета в Англию, пытался нарушить единство Действия, а для человека в его положении это преступление гораздо более тяжкое, чем попытка убийства. А данное мною обозначение "Единство Чувства" — это несколько более широкий термин, чем "Единство Действия".
Единство, говорит Батчер в изданной им "Поэтике", проявляется преимущественно в двух аспектах:
"Во-первых, в причинной связи, соединяющей различные части пьесы — мысли, эмоции, волевые решения — при неразделимом переплетении внешних событий. Во-вторых, в том, что вся последовательность событий, со всеми моральными силами, приведенными в положение противостояния, направлена к единой цели. Действие по мере нарастания стягивается к определенной точке. Проходящая сквозь него нить единой цели становится более заметной. Все второстепенные эффекты подчинены чувству постоянно возрастающего единства. Конец связан с началом с неизбежной определенностью, и в конце мы постигаем значение целого".