Ричард Лахман
Пассажиры первого класса на тонущем корабле
Политика элиты и упадок великих держав
Структурная трагедия элит:
О роли Ричарда Лахманна в исторической социологии
Недолгая жизнь Ричарда Лахманна,[1] ушедшего от нас в пандемийном 2021 году, выпала на историческую контрфазу, когда аудитория его исследований, казалось, сжалась до предела.
Тем не менее Ричард успел всё сказать на редкость весомо, внятно и трезво. В поколении макроисторических теоретиков, работавших на рубеже 1990-х и 2000-х годов, Лахманн стал важнейшей фигурой, потому что в основном именно он смог обеспечить продолжение классической традиции анализа возникновения капитализма и современного Запада.
С 1950-х по начало 1980-х интеллектуальный престиж макро-исторической проблематики и неслыханно широкий общественный интерес к ней поддерживались приливом исторического оптимизма. То был пик Модерна и, соответственно, расцвет разнообразных теорий модернизации, а следом и их критического переворачивания. Все рвались объяснять устройство мира, что-то доказывать и предсказывать. В самом деле, столь многое вдруг начало изменяться, причём к лучшему, на Западе, на Востоке и глобальном Юге. Глубокие сдвиги в социальных структурах сделались ощутимо реальны, массовое внимание занимали потоки бурлящих событий, прорывных явлений и ярких личностей: Кеннеди, Гагарин, Че Гевара, «Битлз». Советская перестройка конца 1980-х оказалась последним всплеском.
Перелом в геокультуре Модерна оказался едва ли не физически оглушителен. Неолиберальные экономисты вдруг приобрели в социальной науке и общественном дискурсе положение исключительное и исключительно надменное. Дело не только в смене интеллектуальных веяний и даже не в том, что политики теперь брали в советники почти исключительно экономистов определённого толка. Сокращение бюджетного финансирования науки и университетов, переход на коммерческую окупаемость вызвали массовый отток студентов с гуманитарных отделений на бизнес-ориентированные, а среди преподавателей материальная разница между факультетами и рейтинговыми университетами задала типично неолиберальные пропорции неравенства. Гуманитарии огородились непроходимо постмодернистскими дискурсами и совершали лишь отдельные вылазки ради всё более радикального отстаивания миноритарных идентичностей — на что экономисты, впрочем, могли не особо обращать внимание. Их материальный мир принятия решений и элитных акторов целиком укладывался в математические модели рационального выбора.
Вот здесь и закладывает свой подкоп Ричард Лахманн. Долгих семнадцать лет (опасно долгих для научной карьеры наших дней) он заново пересобирает самую классическую головоломку всей социальной науки — возникновение капитализма и восхождение Запада. Ещё Фернан Бродель в трёхтомной «Материальной цивилизации и капитализме XV–XVIII веков», а следом уже явно Иммануил Валлерстайн в серии программных статей указывали на неудобное совпадение либеральной и марксистской версий исторического прогресса, где вначале в передовых городах возникает буржуазия, а затем путём революций она низвергает феодализм. Лахманн довёл эту критику до логического синтеза, отлившегося в знаковом названии его первой монографии — «Капиталисты поневоле», которая вышла в 2000 году, когда Лахманну было уже хорошо за сорок.
Не купцы против феодалов, а купцы вместе с феодалами в ходе затяжных религиозных войн XVI века постепенно и вынужденно, в силу угрозы уничтожения находили пути к сохранению своего элитного положения среди смут эпохи Реформации, и пути эти оказались капиталистическими. Тут прямой вызов «Протестантской этике» Макса Вебера, который Лахманн и совершает с полнейшей уверенностью в своей аргументации. Вебер идеализировал протестантизм, и историки всегда это видели. Впрочем, Вебер верно указал на Реформацию как изначальный конфликт, породивший капитализм и рационализацию, в первую очередь рационализацию техник военного дела и государственных финансов.
Что же сделал Лахманн для исторической социологии? Он свёл воедино теоретические озарения Чарльза Тилли о парадоксальном происхождении современной государственности из феодального рэкета, Перри Андерсона о причинах вариативности абсолютистских монархий, Теды Скочпол о связи войн и революций, Джека Голдстоуна о демографическом перепроизводстве элит как источнике большинства восстаний и революций раннего Модерна. Более того, Лахманн отталкивается одновременно от веберианского исторического макроэкскурса Майкла Манна, показывая, сколько ещё можно было из него выжать, и от мир-системного анализа Валлерстайна и Джованни Арриги, заполняя оставленные ими лакуны при помощи теории конфликта элит. В самом деле, почему одни страны Запада (Голландия, Англия и Франция) составили капиталистическое ядро мир-системы Модерна, а другие остались «музейной» (Италия, Испания, Бавария) либо милитаристской (Пруссия и, по-своему, Россия) полупериферией?
Центральное место в синтезе Лахманна играет конфликт между элитами, результирующей от которого оказывается складывание современной государственности того или иного образца. Элиты, как и всё остальное у Лахманна, это совершенно конкретные единицы анализа и коллективные субъекты, потому что они населяют верхние эшелоны исторически сложившихся институций: королевских дворов и провинциальных ассамблей дворянства, купеческих корпораций, церкви. В целом они составляют правящие классы, но это «в целом» существует разве только в идеальных типах. В реальности правящие классы постоянно распадаются на фракции и клики (в России сегодня бы сказали «кланы»). Элиты устроены и действуют по-своему в зависимости от того, какие институции они населяют, в чём состоят их привилегии и источники доходов, какими идеологическими практиками это обставляется, какими правилами оформляется, какими средствами обороняется и как подрывается соперниками. История современных государств — это динамический многосторонний конфликт купцов, чиновников, церковников и силовиков, столичных и провинциальных, в центре и на периферии мира.
В этой эволюционной гонке победили Запад и капиталисты, причём даже вопреки себе — так вышло структурно. Группировки высших «хищников» формируют вокруг себя соответствующую экологию, которая должна быть и прибыльной, и достаточно устойчивой. Отсюда и триада ядра-полупериферии-периферии. Здесь же ещё одна важная отсылка к институциональной теории, разработанной на материалах сицилийской мафии социологом Диего Гамбеттой. Устойчивая организованная преступность избегает максимизации насилия, потому что это чревато самоубийственным «беспределом», хаосом в системе. Минимизация насилия также не вариант — кто же будет тогда соблюдать ваши правила и платить по ним? Оптимизация насилия есть подвижная цель, к чему следует стремиться, но так нелегко длительно поддерживать.
Среди государств аналогичные процессы называются, вслед за Арриги и Валлерстайном, циклами гегемонии — не грубого принуждения, а установки правил по принципу «всем сёстрам по серьгам». Гегемония — это образец для подражания, монополия на законное насилие («безопасность мирового сообщества»), связанный с этим особый престиж и, конечно, устойчивые прибыли — вполне по Йозефу Шумпетеру. Именно поэтому мировая гегемония, как и рыночная монополия, со временем всегда подвержены конкурентному подрыву извне и внутреннему перерождению.
Что стоит за этими образными выражениями? Об этом вся