Стеклянная дверь открывается, и я слышу голос отца:
– Добрый день.
Уставившись на небесно-голубой кафельный пол, я пытаюсь отыскать в памяти родительный падеж множественного числа, но ничего не нахожу. Мой разум пуст.
– Добрый? – отвечает мужской голос. – Был добрый, пока вы не пришли. Теперь же, когда я вас вижу, – великолепный.
Но его рокочущий смех разбивается об отцовское молчание.
– Чем могу служить? – угодливо спрашивает он.
– Мы пришли купить сладостей, чтобы отпраздновать моё выздоровление.
Я стою так близко, что чувствую, как вибрируют в отцовской груди слова, прежде чем выскочить и раствориться в воздухе.
– Что ж, в таком случае ничем не могу вам помочь, – заявляет он, роняя лопатку для торта и подходя ближе. Я чувствую запах жасмина.
Отец напрягается, но лишь на мгновение, после чего снова расслабляется.
– Дело в том, что я не могу продать вам сладостей, – добавляет тот. – Могу только подарить.
Вскинув глаза, я вижу его лицо и снова, как во время танца, начинаю задыхаться, хотя на сей раз твёрдо стою на ногах.
– Прекрасная кассата[14], которая, конечно, очень понравится синьорине, – и он подмигивает, словно в детстве, когда дал мне попробовать рикотты на кончике ножа.
– Спасибо, пожалуй, нет, – отвечает отец. Его голос звучит спокойно, невозмутимо, как если бы мать спрашивала, хочет ли он ещё порцию пасты с баклажанами. Я вырываю руку и начинаю нервно хрустеть пальцами.
– Вы меня обидите, если откажетесь.
– У моей дочери несколько иные вкусы, – говорит отец. – Правда, Олива? Взгляни: чего ты хочешь?
Я принимаюсь разглядывать разноцветные кремовые пирожные на витрине и узнаю за ней руки, державшие меня за талию на празднике.
– Вы говорите, как человек современный, не следующий традициям, предоставляете дочери свободу выбора. Но, знаете, дочери не рассказывают отцам, что им нравится, а что нет. Может, они чего и хотят, да только из уважения к родителям сказать не могут.
– У нас с дочкой секретов нет, – упорствует отец. – Что она решит, то и ладно.
Патерно снимает с витрины торт: огромный, молочно-белый, как платье, которое я зарыла под оливой, искрящийся цукатами. А я не знаю, хочу его или нет. И есть ли у нас с отцом секреты. Редкие слова из словаря – знаю, как вышивать самые тонкие ткани, не оставляя дыр и затяжек, – знаю, как потрошить лягушек – знаю, даже латынь немного знаю, хотя и путаюсь в третьем склонении. Но больше о себе не знаю ничего.
– Дражайший синьор, – а тот явно не из терпеливых, – неужели мы хотим испортить такой великолепный день? Предложив вашей дочери подарок, а это, поверьте, для вас весьма выгодная сделка, я и слышать не желаю о благодарности. Тем более, что некоторым, к моему глубочайшему сожалению, слова благодарности неведомы. Так что послушайте моего совета: берите что дают и приятного вам воскресенья.
Заворачивая кассату в небесно-голубую бумагу с выписанным золочёными буквами названием кондитерской, отмеряя полметра шпагата, хватая ножницы и отрезая кусок, Патерно всё время косится на меня, поэтому я опускаю глаза. Но в тот момент, когда он достаёт ленту, во мне что-то взрывается. Отец протягивает руку – то ли чтобы принять подарок, то ли чтобы отказаться. А может, просто ждёт моего ответа.
– Олива, доченька, этот синьор считает, что сегодня нам к столу просто необходима кассата. Но я потому и привёл тебя в кондитерскую, чтобы ты выбрала на свой вкус, ни с кем не считаясь, – тут отец, обернувшись, распахивает стеклянную дверь, чтобы слышали и собравшиеся снаружи. Потом осторожно, кончиками пальцев, приподнимает мой подбородок. – В общем, решай, не бойся, потому что, по правде сказать, ты ещё никогда не ошибалась. Нравится тебе или нет?
Я вижу руки Патерно, по-прежнему сжимающие ножницы, будто он собирается меня проткнуть. Его губы растянуты в улыбке, но в глазах плещется ярость. Отец снова стискивает правой руку левую, как в тот вечер, после праздника. Ни внутри кондитерской, ни снаружи, на улице, никто не дышит. Слова вылетают из моих лёгких, поднимаются по горлу, вываливаются в рот, скользят по языку, но упираются в стиснутые зубы, и всё, что я могу, – это мотнуть головой.
– Видите? – спрашивает отец.
Патерно, глядя на меня, скрипит зубами, и я чувствую спазм внизу живота, как перед явлением маркиза. Сильную, ноющую боль, которую часто путают с удовольствием.
– Пойдём, па, – шепчу я, выскальзывая за дверь.
24.
Мы выходим из кондитерской с одним крохотным свёртком, который отец вешает на палец. Внутрь он велел положить миндальных пирожных, а после оставил на прилавке деньги, хотя тот к ним не притронулся.
На обратном пути пересуды слышнее: каждый ведь прекрасно знает, каким тоном нужно сказать, чтобы тебя услышали.
– Глядите-ка! Патерно его унижает, а он у Патерно сладости покупает!
– Покупает, говоришь? Да он их в подарок получил: везде выгоду найдёт!
– Нищенский, выходит, подарок: ты свёрток-то видел?
– Не подарок, а унижение!
– У Сальво Денаро кровь тараканья!
– Да если б кто мою дочку при всём честно́м народе поцеловал, я бы ему два пирога подарил, и размером бы не обидел!
Но отец головы не опускает, глаз под полями шляпы не прячет – напротив, громко приветствует каждого, называя по имени и фамилии. Кто-то отвечает, многие – нет. Я тоже больше не смотрю под ноги: вскидываю голову, даже не пытаясь ускорить шаг. Мы выбрали сладости на свой вкус, заплатили своими деньгами и от чужих людей подарков не принимали.
Козимино с матерью встречают нас у дверей.
– Мы их тут днём с огнём ищем, а они, видите ли, гуляют, что влюблённые на первой свиданке, – бормочет мать. Отец, сняв шляпу, проходит в уборную вымыть руки. Его молчание для матери хуже пощёчины, и она срывается на меня: – А ты чего это мою юбку напялила?
– Так ты мне её отдала!
– Ну да, и сказала, что надеть можешь по особому случаю! Она ведь ещё не дошита! – ворчит мать, задирая подол чуть не до самых бёдер. – Вот же намётка, неужто не видишь? Что люди скажут? Что дочка вышивальщицы в распоротой юбке вышла? Не дай Бог!
Я, как могу, прикрываю руками колени, пытаясь одёрнуть ткань.
– Хотя какое тебе дело до людей! – смеётся она привычным каркающим смехом. – Отец с дочерью развлекаются, а все дела на мне. Когда с Фортунатой заминка была...
– Это я ей велел приодеться, – перебивает отец. Мать настолько поражена звуком его голоса, что замолкает. – Твой муж снова здоров, Амалия, и мы пошли купить сладостей к воскресному столу. Или ты предпочла бы остаться вдовой?
Но мать, прочтя на обёртке название кондитерской, уже оседает на стул, одной рукой, словно веером, обмахивая лицо, другую прижав к груди.
– Вдовой? Скорее ты сам себя в гроб загонишь и меня с собой утянешь! Права была мама: ради пары зелёных глаз всю жизнь коту под хвост пустить! Да знаешь ли ты, сколько у меня, приезжей, времени ушло, чтобы в этом городе уважения добиться? Когда Амалия Анникьярико по улице идёт, никто и пикнуть не смеет! Я даже дочь твою опороченную, и то замуж выдать умудрилась! Но Фортуната, по крайней мере, всегда разумницей была, матери слушалась, – она таращит на нас глаза, пытается встать, опираясь на стол, но ноги подкашиваются, и мать, с помощью Козимино снова опустившись на стул, прижимает ладони к вискам, глядя на меня так, будто я что-то украла. – С чего этот молодой человек тобой увлёкся, я, правду сказать, не знаю и знать не хочу. Вроде не урод, не нищий... Да только не пришёл он к нам, чтобы обговорить всё толком, как Господь велит, и не прислал никого. Говорят, в столице несколько лет прожил, а там сейчас всё иначе. Кто знает, может, намерения у него и серьёзные...
Я стою ни жива ни мертва, но теперь бледнеет и Козимино.
– Патерно деньги в рост дают, – отваживается вставить он. – Саро мне говорил, даже его отца за горло взяли. Нехорошие это люди.