Никудышный человек, и жизнь его — одна суета.
А мы все-таки благородный поступок совершили.
От этих мыслей я перестал быть грустным, и мне стало хорошо.
Не знаю, о чем думал Вячек, но он вдруг тоже развеселился.
— Эгей! — заорал он во всю глотку.
— Ты чего? — спросил я.
— Я того! — снова завопил он. — Операция «Драгоценности» продолжается! Будет пенсия!
Я устало поморщился. Ну, понесло голубчика...
— Откуда драгоценности-то?
— Вот она, главная драгоценность. — Вячек похлопал себя по макушке, и я догадался, что от скромности он не помрет.
— Айда ко мне. Я покажу тебе текинский ковер, — добавил он.
Вячек жил в однокомнатной квартире, и, когда его мать работала во второй смене, очень удобно было в этой квартире разрабатывать всякие планы.
В тот день мать работала как раз во вторую смену. А ковра у них не было.
Я-то уж знал, что у них есть и чего нет. «Может быть, купили», — подумал я.
Вячек захлопнул дверь, щелкнул выключателем.
— Ну как? Нравится? — закричал он.
Я обшарил глазами стены, заглянул в комнату и со страхом подумал, что Вячек свихнулся от собственного благородства и щедрости. Никакого ковра не было. Ни текинского, ни бухарского, ни багдадского.
— Да куда ты смотришь? Ты сюда гляди! — продолжал он орать.
То, что я увидел, никак не могло успокоить мои печальные подозрения. Это называется ковром?! На полу валялось нечто неопределенное, вытертое, бесцветное, с двумя овальными дырами посередине с ладонь каждая. Такие дыры обычно появляются сзади на штанах после усердной носки и называются очки.
— Это? — спросил я.
— Это, — подтвердил Вячек. — Текинский ковер. Настоящий. Только... только он бывший, но все равно текинский. Дед его в плен взял.
И тут я начал хохотать. Я хохотал, а Вячек злился. Но он недолго злился — видно, очень уж я заразительно заливался, и Вячек тоже не выдержал — захихикал.
Потом он взял себя в руки и сказал:
— Ты дурак. Гляди.
Он поднял ЭТО, тряхнул два раза, и в коридоре стало темно от пыли. Будто туман опустился.
Потом, чихая, он ловко свернул половик в тугую трубку и показал мне угол.
— Дед его у басмачей отбил. Он у нас на стенке висел, а ты ржешь, — укоризненно сказал Вячек.
И тут я перестал смеяться. Думаете, оттого, что у басмачей? Совсем нет. Просто я глядел на угол. Черт те что! Наваждение какое-то. Угол вспыхнул сочными красками, зазмеился сложным узором.
Честное слово, не разглядывай я еще минуту назад эту бросовую тряпку с ее дырами и плешинами, я бы подумал, что свернут настоящий ковер.
— Ну, как? Почему же ты не ржешь? — В голосе Вячека медью звенело торжество.
— Да... — только и сумел я сказать... — А тебе не влетит?
— Ха! Мама давно его выкинуть хочет, — ответил Вячек и ткнул меня кулаком в бок.
Во дворе от нас шарахнулись посиневшие энтузиасты-доминошники и смачно обложили цветистыми словами.
Потому что трясли мы этот бывший ковер, этого ветерана гражданской войны, тщательно и любовно — по двору пронеслась среднеазиатская пылевая буря.
Потом мы свернули его и туго-натуго спеленали веревками так, чтобы можно было разглядеть одни углы. Вячек навязал с десяток узлов и еще смочил их водой.
— Если он вздумает развернуть, всегда смыться успеем, — сказал он.
И я, уверовавший в его гениальность, только кивал головой.
Мы снова крались по улице Рубинштейна, снова делали короткие перебежки от одной водосточной трубы к другой, но на этот раз все совершалось для Сеньки Шустряка.
— Пусть видит, что мы опасаемся. Мы же жулики. А он за нами непременно следит, — говорил Вячек.
И верно. Не успели мы дойти до магазина, как из-за угла выглянула желтая Сенькина рожа, подмигнула нам и скрылась.
Мы притиснули боками ковер, закрыли его полами плащей и пошли за Сенькой. Спина у него была узкая и решительная.
Сенька шмыгнул в знакомый подъезд, и темный провал двери сразу стал зловещим, следящим глазом.
И тут нам стало страшно. Мы вдруг как-то одновременно почувствовали, что это уже не игра, что это всерьез.
И еще я подумал, что Сенька, наверное, не один, а узлы можно не развязызать, а просто полоснуть по веревке ножом. Вот тогда-то и начнется.
Тело само собой напряглось, и ноги сделались как деревянные. Гулко у самого горла заколотилось сердце, а губы стали шершавыми и сухими.
Мы остановились.
— Ну? Чего стал? — спросил Вячек.
Он был очень бледный. Только глаза горели, как у кота в ночи, — зеленым огнем.
— Может, смоемся? — прошептал я.
— Поздно. Он смотрит. И... — Вячек соображал, чем бы меня убедить, — и... тетя Поля ведь.
Это он без промаха сказал. Я уж и забыл, ради чего мы здесь. А тут сразу увидел мокрую скамейку и вздрагивающие плечи.
Пути назад не было.
— Начнет разворачивать — сразу рвем в разные стороны, — успел еще раз предупредить Вячек.
Мы вошли в подъезд.
Сенька стоял у батареи парового отопления, грел руки.
А на верхней площадке в темноте тлели оранжевыми точками две папиросы.
— Принесли? — кинулся к нам Сенька.
— Принесли.
— Показывайте, — Сенька дрожал от возбуждения. Руки у него были сизые и короткопалые.
Вячек кивнул головой на площадку.
— Не дрейфь. Кореши мои. При них можно.
— Вот, — сказал Вячек и протянул ковер.
— Што... што это такое? — изумился Сенька.
— Ковер, — торопливо сказал я. — Текинский. Такой, понимаешь, даже ахалтекинский.
Сенька отступил на шаг. Он отталкивал вывернутыми ладонями ковер с таким лицом, будто мы ему протягивали гадюку.
— Да на кой... На кой мне ковер?! — плачущим голосом заорал он вдруг. — Не нужен мне ковер! Не беру я их!
«Не беру, беру, бу-бу-бу...» — забормотал гулкий подъезд.
— Желтизна где? Камешки где? — яростно зашипел Сенька.
Мне показалось, что он сейчас заплачет, или ударит нас, или еще что-нибудь сделает. Такое у него было лицо.
И тут Вячек ему выдал. Откуда что взялось.
— Ты что же, гад, отказываешься? — тонко заголосил он. — Отказываешься, да? Хочешь все сразу, да? На блюдечке с голубой каемочкой хочешь? А мы берем, что есть. Сегодня ковер, завтра золото будет. Только не тебе будет. Другому будет. Нам надо, чтоб все брали. Сегодня ковер брали, завтра камни. Прозрачные такие. Во!
Он быстро отвернул угол и сунул ковер Сеньке под нос:
— Ты гляди, какой коврик! Ты гляди! Текинский. Старинный. Таких больше нет. «Не беру-у...», дурак потому что.
Оранжевые огоньки молча спустились пониже. Сенька молчал, только хлопал ресницами и сопел. Потом он устало сказал:
— Ну, ладно. Давай. Только на кой он мне нужен, все равно не знаю.
Он взял ковер, повертел в руках и, не разглядывая, брезгливо бросил на пол.
— Сколько?
— Двести, — в один голос ответили мы и замерли. Сенька вытащил из внутреннего кармана толстенную пачку денег (я столько никогда не видел ни до, ни после), вялыми движениями отмусолил две бумажки, потом уставился на нас долгим взглядом:
— Камни будут?
Мы закивали.
— Когда?
— Сказано тебе — завтра, — ответил Вячек.
Сенька отдал ему деньги и сказал тихо, но так, что по спине мурашки забегали:
— Ну, глядите, сявки, обманете — под землей найду.
Все-таки мы, видно, не так себя вели, как надо. Или Сенька очень уж разозлился. Или потому, что на лестнице тлели огоньки. Но это был совсем не тот, не вчерашний Сенька Шустряк — вертлявый и заискивающий.
Это был человек опасный, как бритва. И глаза у него не бегали, а были круглые, пустые и страшные.
Наверное, убивают с такими глазами.
Я передернулся, а Вячек пробормотал:
— Да ладно, чего ты... Сказано ведь.
Мы вышли на улицу. Медленно, тягуче, как во сне, дошли до угла и, не сговариваясь, бросились бежать.
Больше мы никогда не встречали Сеньку Шустряка.
Наше счастье, наверное.
Тетя Поля была счастлива.
А мы долго еще ходили оглядываясь и вздрагивали от любого резкого звука.
Я до сих пор вижу эти круглые дырки на лице вместо глаз и совсем не уверен, что мне захотелось бы сейчас стоять в темном подъезде с таким Сенькой и поглядывать на те два огонька наверху.
ГЛАВА V
Второй уже день Балашов ходил взвинченный и сердитый.
Он позволял себе даже покрикивать на рабочих и сам же после этого мучился угрызениями совести.
Наконец Филимонов не выдержал, отозвал его в сторону и сказал:
— Саня, скажи мне за ради бога, что ты психуешь, на живых людей бросаешься?! Я ж вижу — ты и бригаду дергаешь, и сам дергаешься. Если ты из-за того крепкого разговора с главным, то напрасно.
— А откуда... откуда ты знаешь? — изумился Балашов.
Филимонов усмехнулся:
— Я, брат, все знаю. Сарафанная почта работает. Зря переживаешь. Главный — дядька правильный, и ты все верные вещи ему толковал, давно пора, так что и психовать, выходит, нечего.
— Да я... я не потому.
Балашов густо покраснел и почувствовал, как в груди разливается что-то горячее, поднимается к глазам.