Арно Рюфер носил бороду, курил трубку и носил толстые шерстяные рубашки и бархатный костюм. Он куда больше походил на художника, нежели Алексис. Самой положительной его чертой была деликатность, с какой он давал советы. В первый момент даже невозможно было осознать всю важность и значительность того, что он говорит тихим голосом, как бы извиняясь. Бородатый коммерсант, казалось бы, ни во что не вмешиваясь, заставил Алексиса собрать определенное количество полотен, чтобы устроить небольшую персональную выставку.
Старая компания встретилась на вернисаже, впервые после долгого перерыва. Алексис пригласил также группу людей, с которыми познакомился у Тремюла, — тех, чей адрес он еще не потерял. Батифоль и Фаншон были милы, как всегда. Футболист, обойдя галерею, покровительственным тоном бросил: «Недурно, недурно». Нина исполняла роль жены художника, которую воспринимала как неприятную обязанность: разносила стаканы из толстого красного стекла и угощала подсоленным печеньем. Алексис никак не мог решить, грустит он по поводу отсутствия Женевьевы или доволен, что ее здесь нет и она не увидит этого чуточку жалкого праздника, на котором, ему казалось, он бывал уже десятки раз — когда их устраивали в честь таких же бедолаг-художников, как и он сам. Но в конце концов эта выставка служила доказательством его существования в искусстве, и отныне хотя бы станет известно, где можно увидеть его картины. Он начал принимать визитеров у себя дома, ему даже пришлось купить большой мольберт, чтобы ставить на обозрение одно полотно за другим — процедура, казавшаяся ему страшно утомительной для рук и испытанием для его чувств. Неужели я все еще молодой художник? — спрашивал он себя. И как когда-то в юности, продолжал чего-то ждать от будущего.
17
Когда Алексис очень уставал от работы, он, желая отвлечься, шел навестить Батифолей. Они жили на улице Шарля V, за церковью апостола Павла, в доме, построенном еще в XVII веке; его ни разу не реставрировали, так что выглядел он довольно мрачно. Район Марэ в ту пору еще не стал модным. Алексис подшучивал над супругами:
— Надо быть титулованными особами, как вы, маркиз и маркиза, чтобы плесневеть в этом старинном дворце — еще бы, ведь он достался вам по наследству и его передают из поколения в поколение, с пылью и паутиной на лестнице в виде бесплатного приложения.
Как правило, Батифоль и Фаншон бывали дома после полудня, к этому времени они только-только поднимались с постели. Комик, казалось, забыл о пережигом провале в театре и снова, как и прежде, выступал со своим коронным номером в мюзик-холлах и ночных кабаре на правом берегу. Но может быть, это было только внешнее впечатление? Теперь о нем говорили значительно меньше, в моду входили новые эстрадные актеры — начался его закат. Однажды он спросил Алексиса без всякого предварительного вступления:
— Ты не думаешь, что скоро придет тот день, когда я перестану смешить публику?
Художник, которого этот вопрос застал врасплох, не сумел найти ни утешительных слов, ни подходящих интонаций.
Когда Алексис приходил к своим друзьям, Фаншон с наигранным восторгом, как это принято в богемной среде, бросалась к нему на шею. Затем все трое пили вино, много курили и мало разговаривали. Иногда обменивались новостями о Женевьеве.
— Почему она все время в Туке? — спрашивал Батифоль.
Алексис отвечал, что не знает.
— Ведь ее здоровье как будто бы поправилось?
— Да, по ее словам, она чувствует себя уже хорошо. Она как-то призналась мне: «Ужасно произносить такие слова, но после смерти Шарля все мои страхи как рукой сняло».
О Тремюла они говорили с чувством стеснения, словно все то, о чем умалчивалось при его жизни — взаимные обманы и тайные унижения, — были единственными воспоминаниями, какие он оставил после себя. И тогда перед глазами Алексиса невольно вставала картина: мертвый Тремюла в большом гробу на кладбище в Пасси. Он отчетливо видел его: белое как мел лицо, поджатые губы и скрещенные руки — все тот же невозмутимо-учтивый и элегантный вид, какой часто бывал у него при жизни, а теперь казался немым укором им всем.
Квартира Батифолей выходила окнами на узкую улицу, и потому, несмотря на высокие потолки, здесь всегда ощущался недостаток дневного света, электричество у них горело даже днем. Чтобы в окна не заглядывали соседи из дома напротив, двойные шторы чаще всего не раздвигались, и, поскольку они очень выгорели, квартира имела какой-то заброшенный вид. Нина редко приходила сюда вместе с мужем: в течение всей недели работала, а в воскресенье, поскольку она продолжала увлекаться футболом, никогда не пропускала матчей, которые бывшая команда клуба Тремюла проводила на стадионе в Коломбо. Билеты ей доставал Марманд. Как и предполагали, он уже больше не выходил на поле и стал тренером — прославленным тренером, который умел обеспечить своей команде лидирующее место в первой группе. Нина была преисполнена радости и даже гордости, когда его команда одерживала победу. Однако она не впадала в уныние и в случае поражения.
Однажды, когда Алексис пришел на улицу Шарля V и приятно проводил время с друзьями, неторопливо попивая чай и дымя сигаретой, Батифоль, сидевший в низком кресле, вдруг выпрямился и в упор посмотрел на художника. Бесстрастно, словно врач, произносящий свой приговор после тщательного обследования больного, он объявил:
— В конечном счете ты неудачник.
Алексис растерялся. Но ответил спокойно:
— Не думаю. Я не задавался никакой целью, а следовательно, не могу согласиться, будто что-то упустил в жизни. Я никогда не стремился стать знаменитым художником или чем-либо в этом роде.
А про себя добавил, что упустил в своей жизни лишь одно — любовь Женевьевы (конечно, при условии, если веришь в любовь — сам он верил в нее лишь наполовину).
— Батифоль преувеличивает, — сказала Фаншон.
— Нет, почему же? — возразил Алексис.
Он задумался. О чем свидетельствует этот диагноз, поставленный Батифолем, — о его глупости или тонкости? На следующий день Алексис рассказал об этом разговоре Бюнему, и тот наставительно сказал:
— Каждый проигрывает в жизни по-своему — в зависимости от своих возможностей и убеждений.
В воскресенье Батифоль часто уходил из дому на дневное представление, и Алексис оставался с Фаншон наедине. Эти воскресные свидания вскоре приобрели особый характер. Оставшись вдвоем, они, полулежа на диване, вели нескончаемые дискуссии, неизменно завершавшиеся тем, что Фаншон сворачивалась калачиком в объятьях Алексиса, которого всегда влекли к себе ее чувственные губы. Художник был не в силах удержаться, чтобы не целовать ее. Однако, сколько бы они ни обнимались, Фаншон говорила, что не хотела бы стать любовницей Алексиса. Чаще всего она была одета в черный пуловер и джинсы, что подчеркивало ее худобу. Лаская Фаншон, Алексис ради забавы старался отыскать ее наиболее чувствительные точки.
Он быстро уяснил, что стоит ему только провести рукой по позвоночнику, как молодая женщина сильно вздрагивает и начинает умолять его перестать.
— Ой, не надо, не надо! — твердила она со своим парижским выговором. В такие минуты Алексису неизменно вспоминался голос Женевьевы, ее интонации, типичные для Пасси, — благовоспитанные и чуточку инфантильные. Как и в те дни, когда готовилась постановка мюзикла — он поцеловал тогда Фаншон впервые, — эти поцелуи и ласки обычно заканчивались тем, что она заливалась слезами.
— Не плачь, бедняжка Фаншон, — утешал ее Алексис, — я люблю тебя.
Фаншон отчаянно цеплялась за него. Она тоже шла ко дну.
Фаншон уходила встречать Батифоля после дневного выступления, и они отправлялись наспех перекусить в баре — в перерыве между дневным и вечерним представлениями. А художник возвращался домой. Нина, как правило, приезжала с футбола поздно вечером.
18
Пока Алексис причесывался, включив радио, каких только немыслимых передач он не наслушался. Так, он прослушал начальный курс истории античной литературы, передаваемый из Сорбонны, передачу по астрофизике, биографию Брилла-Саварена, лекцию по истории арабской письменности… Ему случалось довольно часто слышать по радио голос Анжа Марино-Гритти, который приобрел известность своими пересказами историй и легенд, родившихся в долине Арьежа и стране катаров[11]. Он вел эти передачи от первого лица и словно рассказывал о себе самом, своем детстве, о стариках, передавших ему семейные традиции. У Алексиса было такое впечатление — пожалуй, даже уверенность, — что в начале их знакомства Марино-Гритти называл своей родиной лимузенскую деревню где-то севернее Брив-ла-Гайяра: именно оттуда он и ушел в маки́. Очевидно, поэт счел, что «страна катаров» звучит заманчивее. Марино-Гритти одним из первых использовал моду на регионализм. Еще немного, и он начнет писать «окситанские» романы, нет, даже не романы, эпопеи. Станет готовить постановки для народных театров — сгустки истории, где будет намешано всего понемногу: Монсегюр и башня Констанс, 1792 год, Парижская коммуна и Кубинская революция.