Олоферна со всклокоченными волосами и с красным почти багровым лицом мучили меня: они меня пугали, отталкивали и в то же время привлекали меня к себе. Насколько я теперь понимаю дело, эта картина, должно быть, написана была не заурядным, доморощенным художником. Юдифь, эта полураздетая красавица, с черными распущенными волосами, и спящий, страшный Олоферн и теперь еще живописуются передо мной, выступая из мрака воспоминаний… Я как будто и теперь еще вижу в темных, широко раскрытых глазах Юдифи ужас, а на лице спящего Олоферна — тень от занавеса, как тень надвигающейся смерти…
Выла еще одна интересная для меня комната — «дедушкина рабочая»; здесь стояли два токарные станка и столярный верстак, и находились всевозможные принадлежности столярного, токарного и слесарного дела. В углу стояли сухие, гладко выструганные доски. Во время своих странствований я всегда заглядывал в эту комнату.
Занимал меня также звучный резонанс больших пустых комнат. Приду, бывало, в залу и начну выкрикивать «о-о! а-а!» и слушаю, как отголосок моих восклицаний отдавался по всей анфиладе комнат. Зимою верхний этаж протапливали изредка; в комнатах пахло сыростью и затхлью нежилого здания.
Жилые комнаты нижнего этажа были темнее и казались мне мрачными по сравнению с верхними, обширными покоями, где было так много воздуха и света. Здесь комнаты были ниже, окна меньше и притом в зале заставлены цветами. Расположение передних комнат здесь было почти такое же, как и наверху: зала, гостиная, — только тут вместо «картинной» находилась довольно большая столовая — «наугольная».
В столовой, помню, была изразцовая лежанка с рисунками каких-то фантастических цветов, фруктов, ярко окрашенных бабочек и птиц с хохлами на головах и с очень длинными, вниз опущенными хвостами. На лежанке часто сидел дедушкин черный кот. По зимним вечерам он грелся на лежанке, а летом усаживался на ней уже просто по привычке. Этот черный кот был очень важной особой в доме: гнать, притеснять его и вообще относиться к нему дурно никто не мог, кроме дедушки.
В то время, как я стал помнить дедушку Павла Михайловича, он был уже старик лет 75, среднего роста, коренастый, с редкими, разлетающимися прядями седых волос на висках и на затылке, с густыми, клочковатыми бровями, без бороды и без усов. Толстый кончик его носа был покрыт целою сетью мелких красно-сизых жилок. Постоянно, зимой и летом, он носил широкий, черный шелковый галстук, длинный, серый нанковый сюртук, застегнутый на все пуговицы, и широкие серые штаны. Он видел еще довольно хорошо, так что читал без очков, но слышал плохо; при разговоре с ним нужно было кричать, и говорить с ним по секрету было неудобно… Голова его сильно тряслась, руки дрожали, и при ходьбе он волочил ноги по полу. Издалека, бывало, узнаешь о приближении дедушки, заслышав шмыганье его сапог.
Дрожание рук всего более мучило его. Он, бывало, до того рассердится на руки за их непослушание, что начнет с яростью бить одной рукой другую и, чуть не плача, приговаривает: «Вот тебе! Вот тебе, проклятая! Отрубить тебя надо! Отрубить!..». Виноватою чаще оказывалась правая рука, но, само собой, всегда больнее доставалось левой.
Для питья чая на стол перед дедушкой ставилась невысокая скамеечка из красного полированного дерева. Человек, прислуживавший деду, наливал из кружки чай на блюдце и блюдце ставил на скамейку, и затем дедушка управлялся уже сам. Вот тут-то рукам и доставалось от него всего чаще, ибо за питьем чая всего чаще дедушку постигали неприятности: ронянье ложки, разливанье чая по скамейке, битье посуды и т. д.
Дедушка, когда бывал в добром расположении духа, любил подшучивать над гостями: возьмет у кого-нибудь украдкой платок или табакерку, спрячет их, сядет в сторонке и ждет. Ждать ему приходилось не долго, потому что гости уже догадывались, в чем дело, и начинали искать потерянный платок или табакерку, вставали с мест, заглядывали под кресла, под стол, ходили по комнате, пожимали плечами и удивлялись. А дедушка с чисто детским лукавством посматривает на них и посмеивается, а потом возьмет и подбросит к кому-нибудь утащенную вещь. Хозяин найденной вещи — в величайшем недоумении, и дедушка остается очень доволен своими маневрами…
Дедушка Павел Михайлович состоял на морской службе в царствование Павла I. Со смертью этого государя кончилась и служебная карьера моего деда. Потому ли, что с этим царствованием были для него связаны воспоминания юности, лучшей поры жизни, по другим ли каким-нибудь причинам, — судить не берусь, только верно одно, что дедушка почему-то благоговел перед памятью Павла Петровича. Кажется, что он даже как будто не признавал следовавших за Павлом I государей — Александра и Николая Павловичей.
В Фоминском, в нескольких комнатах висели портреты Императора Павла I. В дедушкином кабинете на столе стояла статуэтка из темной бронзы, изображавшая этого государя во весь рост, опирающегося на обнаженную шпагу, и с его знаменитой треуголкой на голове.
Не раз, бывало, сидит дедушка Павел Михайлович в своей комнате за столом, откинувшись на спинку кресла, смотрит на статуэтку обожаемого им монарха и вдруг начнет шамкать своими беззубыми челюстями:
— Да! Это был государь… Вот это — государь!.. Царство ему небесное!..
И губы его что-то шептали, брови хмурились, седая голова его тряслась сильнее обыкновенного, и он в забывчивости, унесшись в прошлое воспоминаньем, сжимал свои слабые, дрожащие руки и стучал ими по столу.
Образ этого государя, очевидно, отражался в его воображении сквозь какую-то светлую, радужную призму и вовсе не в том виде, в каком император Павел I запечатлелся в памяти большинства его современников и явился впоследствии на страницах истории. Павел I, по-видимому, был его кумиром, представлялся ему идеалом человека и государя, рыцарски великодушного, справедливого и просвещенного, мечтавшего и бывшего в состоянии обновить весь мир, если бы только его предначертаниям не помешала преждевременная его кончина.
III.
Дедушка Павел Михайлович вставал рано и рано ложился спать; после обеда отдыхал; в осеннее ненастье и зимой, когда его, бывало, «развалит» к погоде, любил «сумерничать» долее обыкновенного. Летом ходил в рощу