Прощение
Уходить молча — это как бы брать на себя роль судии? Осознавать в себе это право? Но мы не вправе, ибо не пастыри, чтобы эдак-то с себе подобными. Сами грешны. Да ещё как грешны. Перед теми, которые нашли в себе мудрости растолковать, почто покидают нас.
Мне кажется, или на самом деле я некоторое время жил в ожидании этого звонка, но всё же оказался совершенно к нему не готов.
— Сын, я звоню попрощаться.
— Ты решил съездить к сестре в Крым?
— Нет, я решил уйти.
— Куда?.. — Начал было я, но всё же сообразил, о чём речь, и сжимая телефонную трубку до хруста, звонко, чуть ли не детским фальцетом, закричал:
— Пап! Дождись меня! Я сейчас приеду! Я быстро! Дождись!!!
— Хорошо. — Совершенно спокойно ответил отец. — Один день ничего не решит. Приезжай.
Дверь в квартиру отца была приоткрыта, что заставило моё сердце испуганно сжаться. «Опоздал!» — Подумал я, и не помня себя, ударил ни в чем неповинную дверь ногой.
Отец сидел у стола. Невредимый внешне, он был тем не менее, явно истерзан раздумьями, но спокоен, как человек, решившийся на нечто, что выходит за пределы его власти.
— Пап… как ты меня напугал. — Я бросился к отцу, и его тело безучастно прижалось к моей груди, не отозвавшись ни единым движением навстречу. Не отстраняясь, отец всё же позволил себя обнять, и покорно ждал, пока биение его сердца убаюкает, утолит мою печаль так же, как это бывало в детстве. Едва я разжал руки, прозрачным, почти лишённым оттенков голосом, отец спросил, указав в сторону стола:
— Выпьешь со мной? — И я молча, чтобы не выдать слёз, кивнул.
Мы сидели и говорили обо всём, кроме того, из-за чего я оказался напротив него в тот вечер. Но, вспоминая то, хорошее, что связывало нас, мы делали это по разным причинам. Отец прощался со мной, а я пытался его удержать.
— Пап, а помнишь. Мы отпросились у матери на рыбалку, а сами просидели на берегу, так и не скормив ни одного червяка рыбам. Мы сидели, смотрели на реку. Помнишь?
— Помню, сын.
— А по дороге домой, купили у мальчишки ведёрко карасей… Помнишь?!
Отец кивал, в ответ на мою болтовню, иногда улыбался одними губами, но это мало походило на улыбку. Так только. Гримаса. Посмертная маска с его лица…
Несмотря на то, что отец был ещё достаточно крепок, измученный правом распоряжаться собой, он захмелел раньше меня. Я уложил отца в постель, накрыл одеялом, постоял, слушая сиплое дыхание, а потом кинулся к его вещам, и разыскав наградной пистолет, подпилил напильником курок так, чтобы не дать свершиться задуманному в недобрый час.
Я ненадолго отсрочил затеянное отцом, всего на год. И, — нет, он ушел иначе. Есть множество невинных, с первого взгляда, путей свести счёты с жизнью.
Не оглядываясь понапрасну назад, я, всё же благодарен отцу за тот звонок, и за то, что он дал мне случай предпринять хотя бы что-то. Ведь любое «прости» может оказаться последним, а потому — не стоит скупиться на прощение и просьбы о нём.
Круговорот
Вырезанный кривыми ножницами ровный круг луны сиял, как новый серебряный пятак. Впрочем. достоинства в нём было куда как больше, нежели стоимости в той монете. Тёмная от сырости земля казалось сделалась шершавой от единого лишь взгляда морозца в её сторону. Мелкие льдинки были так же остры, как и непрочны, но до рассвета, об который окажутся стёрты все до единого их щенячьи зубы, ещё далеко.
Трава под ногами хрустела, как кислая капуста, а всякий выдох сбивался в облако.
Гравий под шагами, скользя, словно мокрые морские камешки и ставил подножки чаще, чем через раз, принуждая идти куда как медленнее того, к чему принуждал холод. А он толкал в спину, торопил и гнал в дом, дабы не мешались у него под ногами, не говорили под руку.
Что уж и как творит он, ведомо ему одному, но поутру будут видны сбившиеся в стайку воробьи, в колючках хмеля, от холода как во хмелю. А прямо надо ними, в ту же необыкновенную, обыкновенную для него пору, будет чинно пролетать черный ворон, цокая не без укоризны неизвестно кому:
— Всё не так, всё не так, всё не так!
— Ну, коли вовсе не делать ничего, то и этому не бывать! — Резонно ответствовал неизвестно кто ворону, и… Да продолжится этот круговорот!
То ли день
Ветер, как известно, весьма занят ночами. Пишет, рисует… Начинает, не сумев дождаться, пока осядут все до последней чаинки облаков на дно горизонта. Зажав холодными пальцами серый грифель тени, выводит он причудливые конечные узоры подле задремавшей лозы винограда и тонкие, прерывистые от того, линии под колючими проводами хмеля.
Вблизи больших деревьев дубравы, так велика и величественна она, у ветра всякий раз дрожит рука, и, вместо кружева кроны, выходит одно большое пятно. Из-за любопытства, что проявляет неизменно сопутствующая делу луна, это пятно растекается, скрадывая всё, что у подножия леса, чуть ли не на четверть версты30.
Сосновый бор выходит у ветра ещё плоше, — взамен крепостной стены, украшенной зубцами бойниц, коими так гордятся сосны, ветер наскоро чертит мелкую волну на мокром песке дороги, ведущей понавдоль дерев, и тут же бежит прочь, подальше от гнева и липкого сквозняка.
Фонари позируют ветру с упоением, но, вечно недовольные своими формами, просят изобразить их ещё тоньше, нежели они есть на самом деле. Верстовые столбы, те попроще. Им, в подтверждение своей основательности, желается казаться пошире, посолиднее, хотя бы даже и в ущерб росту.
Художества скоро наскучивают ветру, и он принимается за каллиграфию, причём, в угоду луне, дабы потрафить несколько её важности, меняет нажим, наклон и даже сам свой характер, который то мил, то несносен, в один и тот же час.
Но поутру… Коль ветер сделается тих, через одолевающую его дремоту, послышится шорох, — то филин принесёт снегопад на своих крылах, а снегири на ветках осины, сквозь его бахрому, покажутся не то румяными яблоками, не то гроздями калины. Как там разобрать что к чему, коли сыплет снег, словно через мелкое сито, то ли час, то ли полный день…
О любви…
Если скажешь "ЛЮБЛЮ ТЕБЯ" То любви становится меньше!
Стас Садальский