— Сталюд!!! Оглох ты, что ли?!
И пихнула внутрь.
На Шурку дохнуло влажным паром.
Стены в зале были кафельные, а потолок казался низким из-за белесого чада. Теснились столы и стулья. Пахло едой. Это была столовая.
От стены до стены тянулся плакат с большими буквами: «Когда я ем, я глух и нем».
Шурка сел рядом с Аней-Октябриной. Ухо его горело от боли. Митя и Зоя сели напротив.
Перекличка продолжалась. Порхали имена одно страннее другого. Людей так не называют!
Дети всё просачивались и рассаживались.
— Какой еще сталюд-страхолюд? — возмутился Шурка, но, на всякий случай, шепотом.
— Сталин любит детей. Сокращенно — Сталюд, — объяснила Аня-Октябрина.
Митя добавил:
— Тебя теперь так тут зовут. Тут.
— Что за чушь! Сталин — друг детей. А тут что-то возмутительное творится! — рассердился Шурка.
Его новые приятели и ухом не повели.
Митя сказал:
— Я — Ворс, а она — Нинель, — он кивнул на Зою. — Это Ленин, только задом наперед: ленин — нинел.
— Чего-о-о?
— Ты лучше запомни и откликайся, — тихо заметила маленькая Зоя. — А то хуже будет.
— А ну не болтать! — заорала с другого конца столовой Тумба.
Поварихи в серых халатах и колпаках, обняв большие серые кастрюли, из которых валил пар, принялись ходить вдоль столов, шлепая из половника в тарелки серую жижу.
Шурка получил серую оловянную тарелку и оловянную ложку. В тарелку шмякнулась сероватая каша.
— Жри, враг.
Шурка хотел сказать: не буду. Но увидел у своего носа большой веснушчатый кулак. Погрузил ложку в кашу.
— Спасибо скажи, что кормят тебя, врага.
Рядом со стуком брякнулся на стол стакан с буро-серым чаем.
В горле у Шурки сжалось: проглотить эту безвкусную слизь было невозможно.
— Ты делай, как она говорит. А то хуже будет, — шепотом посоветовала Зоя. — Запей.
Шурка с ужасом ждал, как живот скрутит, его вырвет проглоченной кашей-слизью — на стол, на колени, на пол, — и страшная баба опять будет его бить.
Но ничего такого не случилось. В животе потеплело.
— А где твоя мама? А твоя? Где ваши родители? — шепотом спросил он своих новых друзей.
— У нас нет родителей.
— Так не бывает. У всех есть. Даже у мух.
— Здесь ни у кого нет родителей.
Шурка хотел возразить. Но вдруг почувствовал, что ему уже неинтересно.
И потекли серенькие дни.
После завтрака их отводили в большой зал со стеклянным потолком, откуда лился серый свет. Лошадками стояли швейные машинки.
Машинку Шурка освоил сразу. Нечего там было уметь. Поднял лапку. Вставил два серых квадрата. Прострочил с трех сторон.
Квадраты лежали слева. Направо надо было класть готовые мешки.
Между рядами склоненных над шитьем фигурок прохаживалась Тумба.
— Скажите спасибо, что вас учат полезной профессии, — нудела она.
В руке качалась длинная деревянная линейка. Заметив кривую строчку, Тумба говорила со смаком:
— Вытяни руки.
Взвивалась линейка. Растопыренные пальцы обжигал плоский удар.
Все старались. Старался и Шурка.
Из-под иглы ползла серая мешковина. Машинки тарахтели. Звук отскакивал от голых стен.
В первый день ему казалось, что он не выдержит и часа. У него и на уроках-то начинало чесаться по всему телу от неподвижного сидения за партой. Но тут быстро привык. От трескотни машин, от напряженного вглядывания в прыгающую по строчке иглу голову будто обертывали ватой.
Время куда-то проваливалось. Стопка слева постепенно таяла. Стопка справа росла.
И вот уже обед. Во влажном тумане раздавали сероватую еду.
Потом парами вели гулять во двор. Или читали газеты.
Всех рассаживали на жесткие стулья. Тумба или другая надзирательница, Носатая, с хрустом встряхивала толстые сероватые листы, придвигала лицо близко к буквам. Читала вслух. На нее покорно смотрели лица. От стрижки ежиком, от бессмысленной тупости выражения они казались одинаковыми. Или постепенно становились такими в самом деле?
Голос бубнил те же самые слова: «шпионы», «вредители», «враги народа», «подвиг», «патриотизм», «родина», «вождь». Сегодняшняя газета была точно такой же, как вчерашняя, и позавчерашняя, и завтрашняя.
Ужин.
Дни слипались в сероватый ком.
Шурка уже не помнил, как давно он здесь. На него сошло спокойное равнодушие. Шурку уже не беспокоило, как там Таня: выбралась ли она из парадной, нашла ли тетю. Как, кстати, звали тетю? — не мог вспомнить он. Лера? Эра? И не стал вспоминать дальше: да ну ее. А затем мысли о Тане пропали совсем.
Иногда как будто луч пробивался внутрь. Случалось это по утрам. В голове возникали картины. Мужчина в пальто прутиком чертит на снегу автомобиль. Папа? Какая-то женщина лежит на диване, укрылась пледом. Мама? Лица не видно из-за бахромы. Какая-то девочка кормит птиц — сыплет крошки в кормушку за окном. Кто она? А кто этот малыш в шерстяных штанишках? — волновался и никак не мог вспомнить Шурка.
Но их вели на завтрак. И после серой вороновой кашки и серого воронова хлеба тревога исчезала, воспоминания тоже: как будто вынули занозу.
Ровно тикали дни и ночи. Стучали иглы.
Пока не случилось вот что.
Был ужин. Плакат со стены сердито напоминал: «Когда я ем, я глух и нем». Между рядами сновали поварихи с кастрюлями. Стучали ложки. Шурка опустил свою в серую кашу.
Где-то в коридоре словно выстрелил визг. Стук ложек умолк. Головы поднялись как одна. Даже поварихи остановились.
— Укусила, гадина! — визжал голос Носатой.
— Всем сидеть! — приказала Тумба.
С линейкой в руке она ринулась в коридор на помощь. Дверь осталась нараспашку.
Приближался шум, топот, пыхтение. Шурка увидел, как Тумба и Носатая протащили мимо упиравшуюся девчонку.
Сердце у Шурки упало: Таня! И страшно забилось вновь: нет, не Таня.
Волосы девочки были наполовину выхвачены машинкой. Торчали клоками.
— Это ошибка! — кричала, извиваясь, девочка. — Я не враг! Я пионерка! Мой папа не враг! Не враг! Я напишу товарищу Сталину! Ошибка! Пустите меня!
Тумба и Носатая изо всех сил старались ее удержать, перехватывая то за руку, то за ногу. Со стороны казалось, что все трое танцуют какой-то дикарский танец.
Крики делались всё тише, вот уже одно эхо было слышно в коридоре. Всё смолкло.
Опять поплыли мимо колпаки поварих, кастрюли, перехваченные под ручки полотенцами. Застучали ложки.
— Слышали?! — воскликнул Шурка. — Зоя? Митя? Аня? Слышали?
И вдруг уставился на стол: кусок хлеба исчез. Не может быть! Шурка повертел головой.
— Ты!.. — воскликнул он.
Рядом Зоя-Нинель изо всех сил работала челюстями, щеки ее ходили ходуном, а взгляд, которым она ответила Шурке, был виноватый, испуганный. И Шурка осекся. Девочка торопливо проглотила украденный хлеб. Шурка уставился в стакан с мутным чаем.
— Дай ему другой кусок, — крикнула одна повариха другой.
— Еще чего! — завопила та. — Государство на этих врагов тратится. А они тут жиреют! Обойдется!
Все смотрели в свою тарелку, сосредоточенно подгребая ложками. Шурка запнулся взглядом о плакат: «Когда я ем, я глух и нем».
В дверь с шумом ворвалась Тумба. К руке она прижимала серую тряпку.
— Жрете, гады? Ну жрите, жрите, пока государство кормит, — пробурчала она, разматывая тряпку: девочка ее укусила. — Не кормить вас надо, а…
Шуркины мысли метались: «Ошибка. Вот оно, слово! И я здесь по ошибке! Я не враг. И мама, папа, Бобка… Не враги… Папа! Мама! Таня!.. Я должен их найти».
Он был так взволнован, что не огорчился и не обиделся из-за хлеба.
— Зоя, — тихо позвал он.
Быстрый взгляд — как две мышки метнулись.
— Это не я! — испуганно отозвалась та, торопливо жуя и проглатывая. — Я не брала!
— Ты не поняла. Мне не жалко.
Зоя поспешно проглотила. Глаза ее были скошены в Шуркину тарелку.
— Я съем твою кашу? Если ты не хочешь.
— Почему ты здесь?
— Не знаю. Так надо.
— Твои папа и мама не враги.
— Если я здесь, значит, они враги, — равнодушно ответила Зоя-Нинель. — Невиноватых не наказывают.
— Это не ты так думаешь, — зашептал Шурка.
— Я есть хочу-у-у, — захныкала девочка.
— Ма-а-алчать! — подскочила к ним Тумба. — Когда я ем, я глух и нем!!! — заорала она Шурке в самое ухо.
А Зоя быстро подменила его полную тарелку на свою пустую и принялась жадно работать ложкой, запихивая кашу в рот.
Все остальные демонстративно отвернулись.
Шурка покорно выпил остывший чай и вместе со всеми потопал в спальню.
А утром их снова повели в столовую. Шурка, с которого постоянно спадали огромные, не по размеру, ботинки, замешкался. И вдруг увидел их колонну со стороны: все в сереньких пижамах, все без волос — и от этого какие-то особенно ушастые и глазастые.