я еле решалась вернуться сюда — в таком отчаянии я была от сознания своей неправоты, — но строгое приказание начальства не позволяет ему выйти из семинарии… он не мог пойти со мной и…
Дагобер вдруг прервал жену; он казался сильно взволнованным.
— Послушай-ка, Франсуаза, — сказал он. — Право, среди этих тревог, дьявольских заговоров и интриг голова кругом идет, и теряешь даже память… Ты мне сказала в тот день, когда девочки пропали, что ты нашла у Габриеля, когда взяла его к себе, на шее бронзовую медаль, а в одежде портфель с бумагами на иностранном языке?
— Да, друг мой.
— И что ты отдала все это своему духовнику?
— Да, друг мой!
— Габриель никогда после не упоминал об этой медали и бумагах?
— Нет.
Агриколь, с изумлением глядевший на мать, воскликнул:
— Тогда, значит, Габриель настолько же заинтересован в том, чтобы быть завтра на улице св. Франциска, как и дочери генерала Симона и мадемуазель де Кардовилль?
— Конечно, — заметил Дагобер. — А помнишь, он нам сказал в день моего возвращения, что, быть может, через несколько дней ему понадобится наша помощь в очень важном деле?
— Да, помню, батюшка!
— А теперь его держат пленником в семинарии! И он сказал матери, что у него много причин быть недовольным старшими! А помнишь, с каким грустным и торжественным видом он просил нашей помощи? Я еще ему сказал…
— Если бы дело шло о дуэли не на жизнь, а на смерть, то он не мог бы говорить иначе! — продолжал Агриколь, перебивая отца. — А между тем ты, батюшка, знаешь толк в храбрых людях и ты сам же не мог не признать, что Габриель может сравниться с тобой в мужестве… Если же он так боится своих начальников, то не правда ли, что опасность должна быть уж очень велика?
— Теперь, после рассказа твоей матери, я понял все, — сказал Дагобер. — Габриель, как Роза и Бланш Симон, как мадемуазель де Кардовилль; как твоя мать и все мы, может быть, — жертвы коварных замыслов святош. Теперь, когда я убедился в их адской настойчивости, в тайных, темных махинациях, я вижу, — сказал солдат, понижая голос, что надо быть очень сильным, чтобы бороться с ними… Я не имел до сих пор понятия об их могуществе!
— Ты прав, отец, злодеи и лицемеры могут принести столько же зла, сколько могут сделать добра такие милосердные души, как Габриель! Нет врага более непримиримого, чем злой священник.
— Согласен… и я дрожу при мысли, что бедные девочки в их руках… Неужели покинуть их и отказаться от борьбы? Разве все потеряно?.. Нет, нет… не место слабости… А между тем после рассказа твоей матери о всех этих дьявольских заговорах я чувствую себя не таким сильным, как был… я становлюсь менее решительным… Меня страшит все, что происходит вокруг нас… похищение девочек является частью громадного заговора вокруг нас и грозящего со всех сторон… Мне кажется, что я… и все, кого я люблю, идем ночью… среди змей… среди врагов и засад, которых ни увидеть, ни победить нельзя… Наконец, знаешь, что я тебе скажу?.. Я не боялся смерти… я не трус… а теперь, я должен признаться… я боюсь этих черных ряс… да, боюсь…
Дагобер так искренно произнес эти слова, что Агриколь вздрогнул. Он чувствовал то же самое. И это было понятно: честные, открытые, решительные натуры не могут не бояться врага, скрывающегося во тьме; открытый бой их не страшит, но как бороться с неуловимыми врагами? Сколько раз Дагобер видел смерть лицом к лицу, а теперь он чувствовал невольный ужас при наивном рассказе жены о мрачной сети измен, обманов и лжи. Хотя его намерение идти в монастырь не изменилось, но ночная экспедиция стала казаться ему более опасной, чем раньше. Молчание было прервано возвращением Горбуньи, которая, зная, что при разговоре Дагобера с женой не должно быть посторонних, тихо постучалась в дверь, прежде чем войти в комнату вместе с папашей Лорио.
— Можно войти? — спросила она. — Папаша Лорио принес дров.
— Войдите, — сказал Агриколь, пока его отец отирал холодный пот со лба.
В комнату вошел с дровами и горящими углями достойный красильщик, окрашенный сегодня в малиново-красный цвет.
— Привет всей компании, — сказал папаша Лорио. — Спасибо, что вспомнили меня. Вы знаете, мадам Франсуаза, что моя лавка к вашим услугам… Надо друг дружке помогать по-соседски… Немало вы сделали добра моей покойной жене.
Затем, положив свою ношу, папаша Лорио заметил по озабоченным лицам всей семьи, что лучше не затягивать визита, и прибавил:
— Больше ничего не требуется?
— Спасибо, папаша Лорио, спасибо!
— Ну, так покойной ночи…
Затем, обратись к Горбунье, он заметил:
— Письмо-то передать не забудьте… я не посмел прикоснуться к нему: остались бы малиновые отпечатки на конверте. Покойной ночи, господа…
И папаша Лорио ушел.
— Вот письмо, господин Дагобер, — сказала швея.
Она принялась раздувать огонь, а Агриколь перенес поближе к печке кресло матери.
— Прочти-ка, сынок, что это такое, — сказал сыну солдат. — У меня голова так отяжелела, что я ничего уж не вижу.
Агриколь взял письмо, состоявшее всего из нескольких строк, и прочел его, прежде чем взглянуть на подпись:
«В море, 25 декабря 1831 г.
Пользуюсь случаем, что нас обгоняет корабль, идущий прямо в Европу, дабы написать тебе, старый товарищ, несколько слов. Надеюсь, ты их получишь через Гавр скорее, чем последние письма из Индии… Ты должен быть теперь уже в Париже с моей женой и ребенком… Скажи им…
Некогда: корабль уходит… Еще одно слово… Я приезжаю во Францию… Не забудь 13 февраля: от этого зависит участь моей жены и ребенка…
Прощай, друг. Вечная благодарность!
Симон».
— Агриколь… твой отец… скорее! — закричала Горбунья.
С первых слов письма, которое, учитывая обстоятельства, пришлось так жестоко кстати, Дагобер побледнел, как мертвец. Волнение, усталость, истощение, вместе с этим последним ударом, свалили его с ног. Агриколь успел подбежать и поддержать старика, но тот скоро справился с минутной слабостью. Он провел рукой по лбу, выпрямился, глаза заблестели, на лице выразилось твердое решение, и он с мрачным воодушевлением воскликнул:
— Нет, нет! Предателем я не буду, не буду трусом, не боюсь я больше черных ряс, и сегодня же ночью Роза и Бланш Симон будут освобождены!
VIII
Уголовщина
Конечно, Дагобер только на одну минуту мог устрашиться тайных коварных интриг черных ряс, по его выражению, интриг, направленных против тех, кого он любил. Он только минуту мог колебаться в своем намерении освободить Розу