Сената князь Никита Трубецкой, о котором на следствии все говорили, что он имел с Волынским конфиденциальную переписку и читал у него в доме Юста Липсия, вызван был сначала в Адмиралтейство. Там он отперся от всего. Но на другой день его вызвала к себе императрица.
Дрожа и заикаясь от страха, Трубецкой говорил:
— Секретной переписки отнюдь не имел, зане ведал издавна его непотребное и злости исполненное состояние...
А когда Анна показала ему его письмо, изъятое у Волынского, Трубецкой едва не лишился чувств:
— Писал, матушка государыня, писал по прежней своей генерал-кригс-комиссарской должности, пока не заменен был по его желанию господином Соймоновым. А более не писал. И дома у него, злодея, был лишь однажды, по его настоянию. Боялся не поехать, поелику уже тогда ведомо мне было, что оный Волынский злодейски, яко плут, затевал на меня по природной своей злобе...
Пустой и ничтожнейший человек был князь Никита Трубецкой. При Петре Великом он поступил волонтером в Преображенский полк, но за неспособностью не выдвинулся. Женился на дочери канцлера Настасье Головкиной — и снова ничего. Позорно пресмыкался перед Долгорукими во время их усиления при Петре Втором, всячески способствуя связи своей жены с князем Иваном... А с новою переменою власти столь же раболепно подполз одним из первых к Бирону. И — пошел... Пошел-пошел вдруг по лестнице... Сдавши флотскую казну Федору Соймонову, он некоторое время спустя был произведен в действительные тайные советники и назначен генерал-прокурором Сената.
Интересно, что и дальше Фортуна не оставляет это ничтожество. Не отличившись ни в одном сражении, он при Елисавете Петровне становится фельдмаршалом. А Петр Третий возводит его в звание полковника Преображенского полка. Слава богу, у Екатерины Второй хватило ума лишить его этого последнего отличия, принадлежавшего всегда лишь царствующим особам.
Князя Никиту Юрьевича Трубецкого использовали во всех комиссиях над государственными злодеями, и последовательно один за другим он послушно подписывал смертные приговоры Долгоруким, затем пожизненное заключение Голицыну Дмитрию Михайловичу, готовился подписать все, что потребуют по делу Волынского. А впереди его руки еще ждало «дело Лопухиных»...
Он так извивался в Петергофе, что вымолил наконец себе высочайшее повеление: «не верить тому, что показал на него Волынский»...
Враждебно был настроен к Артемию Петровичу за его художества на Украине и тайный советник Федор Наумов, бывший министром при малороссийском гетмане в годы царствования Петра Второго. Об Иване Ивановиче Неплюеве мы уже говорили. Санктпетербургский обер-комендант генерал-поручик и вице-президент Военной коллегии Степан Игнатьев и подумать не мог пойти против своего начальника по коллегии Остермана. А генерал-майор Петр Измайлов был известен своею нерешительностью и двуличием.
Остальные лица хотя и могли питать симпатии, если не к Волынскому, то хотя бы к Федору Ивановичу Соймонову, но были незначительны, и надо было думать, что тоже подпишут все не прекословя. А что разве он сам, Соймонов, не подтвердил все, что ни спрашивали у него судьи неправедные? Конечно, он говорил правду, без поклепа. Или почти правду, так сказать истину внешнюю...
Федор Иванович был приближен Волынским за честность, за исполнительность. Ему нужен был в борьбе с Остерманом такой помощник. Но мало найти себе верного сторонника. Нужно определить и те границы, в которых можно его использовать.
А интриганом Артемий Петрович, по сравнению с вице-канцлером, оказался никудышным. И никто из конфидентов не был ему в том помощником, особенно Соймонов. Прямолинейная преданность шляхетскому долгу своему, помноженная на непреходящее восхищение личностью Петра Великого, ограничивала возможности вице-адмирала. В придворной жизни — не хватало «политесу»: где видел черное — говорил: «черно», где было светлое — говорил: «бело». Арестованный по указу императрицы Анны Иоанновны, повинился во всем, что знал. И не потому, что неснослив оказался, пытки не выдержал, дыбы с кнутобитием... Нет! Перед царем — как перед отцом, как перед Богом...
Пройдет почти век. Четырнадцатого декабря 1825 года выйдут на Сенатскую площадь войска под командою офицеров-заговорщиков. Восстание не удастся. Все они будут арестованы, и большинство признается во всем. Перед царем — как перед Богом...
Это уже характер не одного человека, это характер национальный, созданный сначала соборной православной церковью, воспитавшей в русских людях слепое подчинение «миру», а мира — Богу, от имени которого говорила церковь. Те же черты покорности воспитывало самодержавие — доведенная до абсурда централизации государственная машина, воспитывало крепостное право, рабство, которое мирно уживалось рядом с расцветом культуры, высокого искусства и литературы первой половины XIX века. Даст оценку характеру своей деятельности и сам Федор Иванович Соймонов на склоне лет, в автобиографических записках. Не без горечи, но удивительно верно: «В последующей... жизни моей... происходили такие случаи, которыя с одной стороны казалися справедливыми и ревностнейшами, а с другой чрез меру смелыми и продерзнейшими противу политических нравоучений, о которых инде сказано: первое, не будь ревнив вельми, второе, дерзновенная истина бывает мучительством, а третье, в свете когда говорить правду — потерять дружбу; правдою поступать право и смело — с немалым полком брань тому и дело; я признаюся, что все то не только знаемо мне было, но и от приятелей моих, которые от того мою опасность признавали, во осторожность мою мне предлагаемо и советовано было, однако я, по недогадке ль моей, или побужденный моею ревностию, или прямее сказать по неведомой смертным судьбе Божьей, похож на глухова был, и упрямо держался одной первой статьи, то есть присяжной должности...» Это начало «Предуведомления на вторую часть» его «Записок».
Соймонов не держал зла на патрона, втянувшего его в круг игроков своей партии и начисто проигравшегося. У него ведь тоже были в этой игре свои ставки. Сейчас он, пожалуй, больше сам казнился, что оказался неснослив, что оговорил благодетеля. Что люди-то потом скажут? Чужая вина всегда виноватее. И он подавлял в себе желание облегчить покаянные мысли свои оправданием — его ли одного грех? Все-де, мол, под кнутом признались, не стерпели... Живой смерти не ищет... Эта спасительная для уязвленной совести попытка разделить вину, разложить ее на всех, могла бы, конечно, принести облегчение, но он гнал ее прочь.
Между прочим, обратите внимание еще раз на список членов Генерального собрания: ни одного иноземца. Когда список этот стал известен заключенным, Волынский сказал: «То — рука Остермана. Это по нему, пусть, мол, все видят, как верноподданные русские сами судят своих русских злодеев».
3
Двадцатого июня состоялось первое и единственное