Она отвела меня в постель. И только там, когда я положил голову ей на грудь, а она тихо лежала рядом, я наконец забылся сном, и от усталости мне ничего не снилось.
10
Ребекку похоронили несколькими днями позже, в ветреный день на погосте зилланской церкви рядом с Хью. Ее дети были там, все Рослины и ее друзья из Морвы. Ее двоюродная сестра Элис Карнфорт приехала в «даймлере» сэра Джастина с шофером, Уильям и я — в моей новой «лагонде». С нами никто не разговаривал. У Саймона-Питера было побелевшее лицо, крепко сжатые губы, он был враждебен к нам, и даже Дебора, которая всегда меня любила, пробежала мимо, не остановившись, чтобы посмотреть в мою сторону. Для меня это было печально, мрачно, угнетающе, и воспоминание об этом расстраивало меня еще много месяцев.
Наступила весна; я повез Изабеллу в Лондон, потом в Кембридж в гости к Лиззи и наконец в Шотландию, чтобы провести август с Эсмондом в его отдаленном замке в Хайленде, который он использовал в качестве дачи. Длительный отдых пошел мне на пользу; постепенно воспоминание о смерти Ребекки отходило на второй план, и вскоре все покатилось по-прежнему; я снова стал наслаждаться жизнью, как и до несчастья.
— Нам было так весело! — задумчиво восклицала Изабелла. — Помнишь?
— Теперь нам опять будет весело, — обещал я ей и принялся развлекать ее со всей возможной роскошью остаток 1938 года и начало нового года.
Но для нас обоих, как и для всего мира, время заканчивалось, и хотя мы с готовностью погрузились в веселое, беззаботное существование двух самых веселых и беззаботных аристократов западного графства, я уже знал, что наши легкомысленные деньки были сочтены. Все переменились с тех пор, как гражданская война в Испании превратила Лиззи в бойца, а меня в пацифиста. В Испании дела зашли в тупик, но к тому времени, когда армия Франко в 1939 году наконец одержала победу, всех уже интересовал не триумф фашизма в Испании, а его триумф в Австрии и Чехословакии. Теперь премьер-министром был Чемберлен. Весной и летом 1938 года «умиротворение» было словом, подразумевающим покой, здравый смысл и терпение, но после драмы в Мюнхене все переменилось. Истерическое облегчение, что войны удалось избежать, уступило стыду и возобновившемуся страху, а когда Гитлер в марте 1939 года оккупировал Богемию и Моравию, умиротворение умерло, а с ним и наши слепые и глупые надежды на мир.
— Война невозможна, — часто говорил я Уильяму. — Она просто невозможна.
Но на самом деле я хотел сказать: «Не хочу верить, что опять может случиться война; не хочу верить, что моя жизнь снова может быть так несправедливо разрушена лишь из-за того, что соперники, довоевавшиеся до кровавого тупика двадцать лет назад, настолько потеряли разум, что могут сойтись для второго раунда».
1939 год был годом немыслимого, и первого сентября вооруженные немецкие дивизии и самолеты вторглись в Польшу.
Праздник закончился. Остался только потертый альбом радостных воспоминаний, пустая детская наверху и перспектива долгого, на неопределенное время, расставания.
Глава 10
Герцогиня Констанция умерла в 1201 году… Теперь герцог Артур вдвойне осиротел, потеряв свою последнюю связь с домом Анжу. Он целиком находился в руках французских советников, назначенных королем Филиппом.
Альфред Дагган. «Дьявольский выводок»
«…Мы услышали, что наша мать пребывает в плотной осаде в Мирбо и поспешили туда так быстро, как только смогли. Приехали на праздник Святого Питера Винкула. И там взяли в плен нашего племянника Артура…»
У.Л. Уоррен (цитирует Иоанна Безземельного). «Иоанн Безземельный»1
— Эти немцы такие зануды! — сказала Изабелла, но она была напугана.
— Нехорошая история, правда? — сказал мне обеспокоенно Уильям за кружкой пива в пабе. — Вот куда завела нас политика умиротворения! Надо было давным-давно догадаться, что таких безумных вояк, как Гитлер, просто невозможно умиротворить. Или мы догадывались, но просто боялись ужасной правды?
«Дорогие, — нацарапала в записке из Парижа Мариана, — ведь эти новости — конец? Мне теперь ужасно сложно уехать из этой страны, жаль, что я не уехала после Мюнхена. Вы не могли бы одолжить мне пятьдесят фунтов? Я пыталась писать Эсмонду, но безуспешно, — он, должно быть, где-то в дикой Шотландии, — потому что подумала, что могла бы наконец приехать жить к нему в Эдинбург, но теперь ему, наверное, придется идти воевать, и мы опять будем разлучены…»
— Тебе ведь не придется идти воевать, правда, Джан? — с дрожью в голосе спросила мать. — Тебе уже за тридцать. Сначала ведь заберут молодых мужчин, правда?
— Зачем идти добровольцем? — сказала Изабелла, и ее зеленые глаза вспыхнули на белом лице. — Почему бы тебе не оставаться здесь насколько можно долго?
— Потому что если все так поступят, — сказал я, — то скоро немцы окажутся в Пенмаррике, а наши дети вырастут нацистами.
— Но у нас нет детей! А Пенмаррик всего лишь дом…
— Замолчи!
— Но это правда!
В припадке ярости я начал трясти ее за плечи; она царапалась, но потом расплакалась.
— Джан, прости, я просто не могу иначе, я так боюсь, я не хочу, чтобы ты уходил… я хочу ребенка…
— У нас будет ребенок.
Но ребенка не было.
— О! — плакала Изабелла. — Зачем мы тянули время? Почему это с нами случилось? Почему, почему, почему? Это несправедливо!
— Да, — сказал я, — это несправедливо.
И снова, казалось, перед моими глазами поднялось двуглавое чудовище, но теперь лицо справедливости было скрыто от меня темным облаком, а лицо несправедливости оставалось неприкрытым. Мой поиск справедливости, покуда неослабевавший, скоро должен был начать долгий процесс разложения, пока в конце концов не свелся к горстке элементарных целей, которыми я в жизни и руководствовался.
Самая элементарная из этих целей была проста. Я хотел остаться в живых. Я не мог вынести несправедливости ранней смерти. Второй моей целью было, чтобы Пенмаррик оставался платежеспособным. Я не мог вынести несправедливости долгов, залога и лишения права выкупа закладной. Наконец, прежде чем расстаться с Изабеллой, я хотел оставить ей ребенка. Я не мог вынести мысли, что моя молодая жена слишком быстро заскучает, если ей будет нечем заняться. Мой брак выдержал проверку временем, пока светило солнце и мы жили в своем веселом мире среди богатых друзей, но теперь я был напуган. Существует множество цветов, которые цветут только в теплицах, но вянут при первом дуновении холодного зимнего воздуха.
Я боялся от нее уезжать.
Но я уехал. Разве я мог поступить иначе? Чертова война приближалась, Франция рухнула, а британскую армию смыло в море у Дюнкерка. Мы остались одни. Все то лето светило солнце; иногда было достаточно посмотреть на красоту природы, чтобы представить, что ничего не случилось, что жизнь продолжается, как прежде, но это, конечно, была иллюзия, желание сбежать от слишком страшной реальности.
Потому что пришел 1940 год. Вся Англия лежала у порога смерти.
2
— Моя сегодняшняя проповедь, — произнес Адриан с кафедры, — навеяна семнадцатой главой Первой книги Самуила, той ее частью, в которой описано, как… — Он замолчал. Наступила невероятная тишина. Потом он продолжил, и его голос прозвучал, как сталь, высекающая искры о блестящий камень: —…как Давид победил Голиафа.
Я встретил Адриана в Лондоне. Он только что посетил важную церковную конференцию, и его пригласили прочесть проповедь в Сент-Клемент-Дейнс. Я всегда жалел, что эту церковь потом разбомбили. Через всю войну я пронес с собой воспоминание о том, как затесался среди моря прихожан и слушал Адриана, провозглашающего в напряженной, жаждущей тишине: «Давид победил Голиафа…»
Всю войну я думал, что не выживу.
— Я вернусь, мама, — сухо сказал я матери. — Только хорошие люди умирают молодыми. Заботься о себе, старайся не перетруждаться. Я напишу тебе, как только смогу.
Я не думал, что снова ее увижу. Ей было восемьдесят, для своих лет она была сильна, но когда уезжаешь от человека, которому за восемьдесят, не следует принимать как данность, что он будет жить вечно.
Я терпеть не мог прощаться.
Хуже всего было прощаться с Изабеллой.
— Как только я получу увольнительную, я тебе сразу же напишу, — сказал я. — Может быть, нам повезет и не придется ждать долго.
Она, с побелевшим лицом и крепко сжатыми губами, кивнула. Зеленые глаза на маленьком напряженном личике казались огромными.
— Мне так жаль, что нет… — Но она не смогла это произнести. Она слишком давно и слишком страстно хотела ребенка.
Я дотронулся до ее волос.
— Когда мы встретимся…
Потом я сел в поезд, и ее лицо превратилось в белое расплывчатое пятно на платформе, и несправедливость, холодная, грубая и безжалостная, стала контролировать мою жизнь.