поваленных и наклоненных стволов. Вода поблескивала в ямах под вывороченными стенами корней. Громко, отчетливо, совсем рядом и подальше посвистывали птицы, и где-то уж совсем далеко, на берегу озера — будто вода играла, будто несколько ручьев перебивали друг друга глуше и звонче: токовали на болотах тетерева.
— Ну что ж, — сказал наш хозяин, когда мы сложили в кучку под поваленным стволом сосны наши припасы. — Пошли, послухаем!
И мы пошли на подслух. От того места, где мы остановились на ночевку, надо нам было пройти метров двести-триста к северу. Мы шли осторожно, вразброд, чтобы стать подальше друг от друга. А потом остановились, прижались к стволам сосен, стали неслышны и неразличимы, стали смотреть вверх и по сторонам и слушать. Сильно стучало сердце, шуршала одежда по коре… Так мы стояли долго, солнце зашло, стемнело, и птицы смолкли, только вдали еще яростнее бормотали тетерева.
Вдруг я увидел метрах в ста, за частоколом леса, тень, которая мне в первое мгновение показалась длинной, как веретено, от быстрого полета. Тень пропадала и появлялась, описывала гигантскую кривую и, переместившись с востока на север, туда, где небо было еще цвета шафрана, села, успокоилась, замерла на одной из сосен. А через секунду к нам донеслось мощное тугое лопотанье крыльев при посадке.
Так появился первый глухарь. Потом я услышал такое же лопотанье и значительно ближе, с другой стороны, но тени на этот раз не видел. И потом еще в течение получаса то там, то здесь шумели крылья садящихся птиц. Мне вдруг стало холодно, озноб волнами пошел по телу. Я не знал, слетаются ли каждый раз все новые глухари, или уже севшие снова перелетают.
Уже в совсем смутном свете ночи я заметил краем глаза какое-то движение над землей, низко, повернулся и увидел, как хозяин молча махал мне рукой, что надо идти назад. Тогда я отделился от дерева и осторожно пошел, уже ничего не слыша, а видя только смутные фигуры сходившихся людей.
Метров через двести мы пошли смелее, стали переговариваться вполголоса, а когда пришли опять в буреломное место, обходя поваленные деревья, и нашли свой чайник, хлеб и сахар — стали совсем уже смело ломать сучья для костра.
Тогда, в начале мая, еще не было белых ночей. А был жидкий сумрак, рассеянный в лесу, и все коряги, стволы, сучья стали похожи на притаившиеся живые существа. Костерчик наш весело трещал, ярко полыхал, дымил, когда мы совали в него обомшелую сухую кору. Дым синим столбом поднимался вверх, потом растекался по лесу, и я подумал, что дым этот далеко можно учуять.
— А как глухари? Не спугнет их дым? — спросил я.
— Что ты! — сказали мне. — Ни одна птица дыму не боится.
Было часов одиннадцать, глухари начинали токовать в час ночи — два часа надо было просидеть нам у костра. И мы устроились кто как хотел. Один сел на ствол, другой — на кочку, третий — на корточках, палкой в костре ворошил, и искры взлетали вверх. Хозяин наш покашливал, сильно дул в кружку с чаем, громко прихлебывал. А проводник все похохатывал, весело ему было жить, сидеть у костра в предвкушении охоты, и вообще был он какой-то хищный на своих гнутых ногах, крепкий, жилистый, молодой еще, с раскрытой грудью…
— Это вам повезло, повезло вам, ребята, — говорил он, — глухарь тут есть, есть, это я вам точно говорю! Точно! Много ли, мало — а штук тридцать на току имеется, правду я говорю? — обращался он к хозяину.
— Тут у нас и бобры есть, — рассеянно сказал хозяин. — Пониже по реке хатки у них… Река тут глухая, жилья нигде нету. Они это любят, бобры-то.
Вдалеке в разных местах токовали тетерева.
— А весна! — громко сказал проводник и ухо поставил, послушал, как наигрывают тетерева. И мы все послушали.
— И комаров, чертей, нету! — с удовольствием выговорил хозяин, шапку снял, утерся. Волосы у него взмокли от испарины, от горячего чая, и видно было, что хорошо ему.
— Здорово вы тут живете, — сказал я, думая о бобрах и об охоте. И о хозяине подумал, как он тут живет, один на всю округу, лыжи у него, собака, как зимой он тут ходит — птицы, зверя много. Не знаю, почему-то о зиме, о снеге мне подумалось.
— Хорошо не хорошо — вольно!
— Что вольно, то вольно, это ты верно! — поддержал проводник. — Ты ведь тут давно? Я на работу поступил, ты ведь тут уж был?
— Я тут шешнадцать годов, вскоре после войны, — как отвоевался, домой приехал, бабу забрал (в Архангельске она у меня жила) — так и суда поступил.
Помолчали. Сильно пахло мхом, сладкий это был запах, весенний, сырой, тянуло еще черникой, клюквой, талой снежной водой из ямок, из-под выворотней. Когда мы шли сюда, нам всё мыши попадались, шныряли во мху и мокрые были, даже на спинках шерсть торчком стояла мокрая. Они и сейчас бегали озабоченно вокруг нас, попискивали, выгнала их всех вода. А может, и не вода, а весеннее беспокойство.
Ах, время-то какое было, май — и этот Север, эта глушь, робкий холод по ночам, костерчик, дымок, чай распаренный в черном жестяном чайнике, мужики эти с нами, и мы там, в том лесу, а вокруг нас чутко дремали глухари по соснам, а еще дальше на лесной речке выходили в эту минуту из воды бобры.
— Сам-то ты из Архангельска? — спросил проводник хозяина.
— Нет, я северный, с Куи, слыхал?
— Это что на Белом море?
— Нет, под Нарьян-Маром…
— Ого! Чего ж ты оттуда подался?
— Да, я там, в Куе-то, почти и не жил.
— А где же?
— А на берегу океана, на промыслах семги да песца.
— Это в коем же месте?
— От Печоры поправее будет.
— А сюда чего перебрался?
Хозяин наш помолчал, потом неуверенно:
— Летом там беспокойно жить. А зимой ночи долгие, дня не видать. Да я и так до самой войны почти оттрубил. А попал я туда мальчонкой совсем, в двадцатые годы.
— Один, что ли, или как?
— А так вот, что время было голодное, нужда заставила. Батя мой договор заключил.
— Постой! — перебил мой приятель. — Ты сказал, летом беспокойно жить — в каком смысле?
— Солнце