— Однако выговор у вас племенной, а не книжный.
— Когда читаю, я понимаю все книги: я учился в Бухаре.
— Имя у вас тоже арабское, почтеннейший?
— Мусульманское: Анвар бен Марасул.
— И вы понимаете смысл своего имени?
— А как бы истолковали его вы, господин?
— Анвар — это озарение, имя же вашего отца — посланец. Прекрасны оба имени. Однако я здесь брожу весь день, но доселе не озарён вниманием Повелителя.
Бухарец промолчал. Вскоре он встал и, почтительно кланяясь, почти с порога сказал:
— Свойства народов вы приписываете влиянию погоды в тех странах, где они постоянно живут.
— Я обрадован, что вам известны мои мысли.
— Я не встречал нигде подобных мыслей. Кто-нибудь это замечал раньше вас?
— Нечто подобное. Об этом писали греки. Но они вникали в это как лекари, а я — как историк.
Анвар бен Марасул поклонился, пятясь к порогу, но прежде, чем переступить порог, строго сказал:
— Греки — язычники!
И сплюнул.
За весь день, кто бы ни приходил сюда, никого не было, кто упомянул бы о Повелителе. А если историк, не спрашивая, только заговаривал о Тимуре, собеседники смолкали и торопились уйти.
Так прошёл весь этот день.
Ибн Халдун многое видел. Многое приметил. Многим был удивлён, а то и встревожен. Это был мир, лишь ночью по дыханию и по запахам напоминавший мир Магриба, но по сути иной. Совсем иной.
Четверг прошёл. Опять сгустилась ночь. Повеяло холодом с гор. Пришлось укрываться толстым бурнусом из верблюжьей шерсти.
Перед рассветом из разных мест просторного стана заголосили азаны, призывая верующих к пятничной молитве. Ибн Халдун быстро встал: накануне, в четверг, он не слышал этих призывов.
Заглушало ли призывы азанов повседневным гулом походной жизни, но тут не было того порядка, как в войсках арабов, прерывавших битву, если наступал час молитвы. Здесь не соблюдали правил столь строго, даже в повседневном безделье осады. Но каждый, кого вера влекла к беседе с аллахом, к раздумью о самом себе, сам, без призыва, в урочный час опускался на колени, расстелив коврик или попону между шатрами. Вчера, в четверг, они молились врозь, каждый у своего шатра или внутри шатра, а теперь протянулись длинными рядами поперёк всего стана, обратясь лицом вдоль той дороги, по которой шёл поход, — эта дорога через Дамаск вела к Мекке. Ряды молящихся поглощала тьма, сгустившаяся перед рассветом. Вместе со всеми обратясь в ту сторону, Ибн Халдун вдруг вспомнил дни, проведённые там в паломничестве. Там тогда его окружал покой, он был убеждён, что вся суета и все тревоги, прежде раздиравшие его, отошли навеки. А вышло, — нет, не отошли. И неведомо, что сулит ему грядущий день или дни последующие: он стоит у нового порога в неведомое бытие, а день едва лишь брезжит сквозь неприветливую мглу весеннего рассвета.
И наступило утро.
Расстелив перед юртой коврик, Ибн Халдун постоял на второй молитве. Молитва его умиротворила, смягчив тревоги.
Поэтому он не вздрогнул, когда увидел возле себя Анвара бен Марасула с двумя великанами в лохматых шапках, обшитых зелёной тесьмой.
— Подготовьтесь, почтеннейший. Мы проводим вас до ковра Повелителя Вселенной.
Привычно одеваясь, Ибн Халдун привычно подавлял волнение. Много раз случалось за долгую жизнь так же собираться, не ведая, каков порог, вставший перед ним, и какова судьба там, за порогом.
Он надел тонкую лёгкую шёлковую одежду, ниспадающую мягкими складками, того красновато-серого оттенка, каким бывает поздний весенний вечер, час накануне покоя и тишины.
Это была драгоценная одежда из редкого привозного шелка. А чтобы она не привлекала праздных взглядов, сверху он набросил всё тот же широкий верблюжий бурнус, под которым проспал ночь, ёжась от холода.
Посоха не нашлось, но и без посоха он пошёл той особой величественной поступью, как надлежит ходить учёным людям по путям, полным встречных невежд.
Однако поступь, возвышающая человека при дворах и в садах просвещённых султанов, тут оказалась тягостной — от палатки историка до небольшого белого рабата, где пребывал Повелитель, дорога была длинна.
Старинный рабат, сложенный из чётко отёсанных светлых плит, стоял в долине, обособясь от стана и возвышаясь над строгими рядами воинских шатров. Светлый рабат, где, по преданию, жил французский король Людовик VII, пытавшийся взять Дамаск, но Дамаск устоял.
Вход в рабат завесили широким черновато-алым текинским ковром.
Место между станом и рабатом, целое поле, оказалось всё застелено коврами. На коврах сидели бесчисленные военачальники в дорогих доспехах, вельможи в столь же драгоценных халатах, какие-то юноши в радужных шелках, кивая длинными перьями, воткнутыми в голубые чалмы.
И все сидевшие на коврах чутко следили за текинским ковром, откинутым с краю, откуда выносили одно за другим блюда со всякой едой.
Слуги выносили блюда на вздетых кверху руках, как бы всем напоказ. И те, кому подносили эти блюда, вставали, кланялись друг другу, поздравляя, и наперебой хватались за края блюда, дабы бережно поставить в свой круг.
Это посылал им сам Тимур от своего обеда в знак милости.
А те, кому ещё не принесли блюда, сидели смиренно, переглядываясь как бы с сокрушением и тревогой, хотя намётанный глаз магрибского царедворца примечал притворство тех переглядов, игру в смиренность: «Видно, мол, мои заслуги ничтожны, если Повелитель не торопится кинуть мне кость своей рукой, ничтожен я, ничтожен я…»
Вступая на путь между этими праздничными людьми, Ибн Халдун сбросил верблюжий бурнус, сдав его одному из воинов, и, отряхнув шелка одежды, где красновато-серое сочеталось с чисто-белым, пошёл ещё степеннее, чем случалось проходить во дворцах Гранады или Кейруана.
Задолго до входа в рабат историка встретили неведомые ему вельможи и через случившихся тут же переводчиков высказали Ибн Халдуну добрые пожелания.
Когда подошли к рабату, некоторые из вельмож, встречавших Ибн Халдуна, ушли узнать, пожелает ли Повелитель Вселенной видеть учёного араба. Ибн Халдун заметил, сколь прекрасно это место, облюбованное для местопребывания Рождённого Под Счастливой Звездой, как именовал Тимура некий самаркандский льстец, за это возведённый в историки.
Отсюда простирались сады. Ручей сочился между кустарниками, пробиваясь к реке. Некогда этим местом любовался сам Мухаммед, пророк аллаха, и велел навеки записать об этом. И теперь эта запись явилась пророчеством для Ибн Халдуна, приведённого на то же самое место, где стоял пророк, ибо едва ли тут нашлось бы другое место для Мухаммеда, более привлекательное и удобное, чем то, где ныне белеет рабат. Да и не в этом ли рабате останавливался сам пророк, ибо нигде поблизости другого рабата не видно.
Канонические предания, вспоминавшиеся здесь историку, незаметно смягчили его тревогу, успокоили его.
А вельможи Тимура, поглядывая узкими глазами, полагали, что он обдумывает ответы Повелителю: ведь каждый из них привык являться на зов Тимура, с ужасом гадая, зачем был призван. Но Ибн Халдун не готовил ответов, ибо, как ни напрягал разум, не мог предугадать, о чём будет спрошен.
Когда Ибн Халдун услышал своё имя, громко сказанное человеком, не привыкшим к арабскому языку, историк на какое-то краткое мгновенье опоздал понять, что это и есть его имя.
Только по глазам окружающих его вельмож он догадался, что его позвали в рабат.
Он увидел Тимура.
— О, амир! Мир вам! — воскликнул историк.
Тимур, опершись на локоть, привалился к кожаной подушке и смотрел на вошедших.
Слуги подносили ему блюда с различными кушаньями, но при входе гостя они остановились, держа блюда на вздетых руках.
Мимо них Ибн Халдун приблизился к Тимуру, и Тимур протянул к историку руку. Ибн Халдун поцеловал руку Тимура. Тимур пригласил Ибн Халдуна сесть. Подогнув ноги, историк сел.
Движением бровей Тимур подозвал одного из людей и указал ему сесть около Ибн Халдуна.
Этот оказался законоведом хуруфитского толка. Он владел и фарсидским, и арабским.
Ибн Халдуну показалось, что этого переводчика-хуруфита где-то он встречал. Эти глубокие, как прорези, впадины на щеках, глаза, запавшие под лоб так глубоко, что лоб казался козырьком византийского шлема над глазами.
Видел его, но не теперь, не в Дамаске. А где же ещё он мог его видеть?
Хуруфит говорил на арабском языке на сочном багдадском наречии и не смотрел на Ибн Халдуна, однако чутко улавливал каждое его слово.
Ибн Халдун, наслышавшись о склонности Тимура к истории, ожидал расспросов о своих книгах.