19 августа Аля писала: «Дорогие мои Лиля и Зина, Мулька, наверно, рассказывал вам о нашей, к сожалению, такой короткой встрече и передал, хоть на словах, все то, что я просила…»
И чуть позже, 27 сентября 1945: «…часто, часто думаю о вас, мои дорогие, мечтаю о нашей встрече и верю в нее. Только жаль, что так редко даете о себе знать, да и Мулька пишет тоже редко и про вас — почти ничего; могу только представить себе, как вы хвораете и работаете… Я здорова, чувствую себя хорошо, нет ли известий о Муре? Напишите хоть открыточку…»
Похоронка на Мура, как мы знаем, не была получена, и Мур считался пропавшим без вести.
«16 февраля 1946.
…Короче говоря, писать мне решительно нечего, день идет за днем, день за днем, настолько ничем не отличающиеся и не отделяющиеся, что чувствуешь себя каким-то потонувшим колоколом или кораблем и потихоньку обрастаешь илом и русалками… Но все пустяки, живу в общем не плохо, сыта, работаю в тепле, работа легкая и даже подчас творческая. А что однообразно, то остается внутреннее разнообразие во всем его неискоренимом великолепии…»
Однажды Але очень захотелось музыки: «…Но в общем есть бог и для бедных людей. Только успела я пожелать себе немного музыки, как открылась дверь, в нее вошла гитара, за ней старый, страшный, но по-своему величественный гитарист, похожий на Дон-Кихота в последней стадии. Сыграл мне Чилиту, Синий платочек, Польку-Заечку, вальс на сопках, незаметно переходящий в Дунайские волны, и в конце концов Болеро, встал, цеременно поклонился и сказал: «Больше ничем помочь не могу». Я поцеловала его в ужасную, морщинистую и колючую щеку и, честное слово, расплакалась бы, если бы слезы все давно не иссякли…»
«20 марта 1946.
…Главное, меня тревожит и сердит Мулькино молчание. За 7 с лишним месяцев я не получила от него ни слова, не знаю, что и думать, вернее передумала все возможное и невозможное, все возможные и невозможные варианты, не знаю только, на каком остановиться…»
«5 сентября 1946.
…Трудно требовать, чтобы отношения человеческие держались все на том же напряжении, что и столько лет тому назад. То, что я сейчас переживаю, похоже на преждевременную старость — я окружена тенями умерших и молчанием живых.
…27 августа разменяла последний год своего договора[156] с учреждением, в котором работаю…»
А 27 сентября 1946 года попросила прислать немного вещей — разрешило начальство… «На душе у меня тяжело, тяжело…»
«7 ноября 1946.
…Очень прошу написать мне о Мульке. Писем от него не имею больше года и ничего о нем не знаю. Я очень беспокоюсь, я даже не знаю, жив ли он. Я помню, как меня мучили с маминой смертью, все скрывали, вот мне и кажется, что и тут скрывают. Мне во всей этой истории только и важно, чтобы он был жив и здоров, ибо только смерть непоправима…»
«8 декабря 1946.
…От Мульки ничего…»
Почему он замолчал, почему нет от него писем? Не выдержал испытания встречей?! Ведь надо было пройти не только через испытание разлукой, но, быть может, самое трудное было испытание встречей. Расстался он с той веселой, озорной, большеглазой, красивой болшевской Алей, а встретился с лагерной Алей, зеком Алей…
Как-то, помянув об этой «невстрече» с Мулей, Аля тут же рассказала мне о своих друзьях, не назвав их по имени. Женаты они были четыре месяца, а разлука длилась почти восемь лет. Ее приятельницу уговаривали развестись, и тогда бы жизнь ее потекла иначе и не была бы она женой репрессированного, но она ждала, и это ждала спасало его там. Он был в лагере на Колыме в тяжелейших условиях, да еще начальник лагеря был садист и сам расстреливал заключенных за малейшую провинность. Отбыв срок, он, как и многие, побоялся вернуться, нет, в Москву он не мог, но хотя бы поближе к Москве, боялся, чтобы не посадили опять, и он завербовался там же, на Севере. Но долго не мог выдержать, он и в лагере уже с трудом дотягивал срок. Он уехал в какой-то маленький городок на Урале, где жила его мать, выселенная из Ленинграда, после убийства Кирова, как «социально опасный элемент», ибо сын ее в то время учился в Париже, жил там у ее сестры…
Вот туда-то на свидание с мужем и ехала Алина приятельница.
Подошел поезд. Она смотрела в окошко и сразу увидела его, угадала по облику, по общему абрису, каким-то шестым чувством угадала — он. Но это был совсем не он! Не тот, за которого она выходила замуж, не тот, с кем ее разлучили… Это стоял другой человек! Измученный, тощий и совсем немолодой. И такие у него были глаза… Она отпрянула от окна, забилась в угол купе, у нее не хватало мужества выйти из вагона. А когда, наконец, вышла, то долго потом не могла встретиться с ним взглядом, боялась выдать себя, выдать свое смятение…
Все надо было начинать сначала.
— Женщины это испытание выдерживали, — сказала мне тогда Аля (о том, что рассказ ее был о Нине и Юзе Гордон, я догадалась значительно позже!), — но мужчины — те, кто был на воле, те, кто встречал «лагерных» жен…
Да, сколько я наслушалась такого рода историй, и вот разве только Адольф Смолянский, муж Дины, ждал ее, дождался и остался с ней.
А у Мули еще вдобавок была семья, жена Шуретта, сын, налаженный дом, ответственная работа, он, кажется, тогда уже заведывал английским отделом ТАСС. Начинать все заново с той, которая была осуждена по 58-й статье?! С работы, конечно, он вылетел бы, да и из партии тоже. И где жить, когда у нее «минус 39 городов!»… А тут подоспел 1946 год — постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Потом о репертуаре театров, потом о кинофильме «Большая жизнь», потом о музыке… Постановление за постановлением. Проработки, исключения из партии, все новое «закручивание гаек». А дальше — новая волна арестов. Новые враги народа, шпионы, вредители…
В конце сорок седьмого в одном из писем Але, когда она уже была в Рязани, все-таки «нашедшийся» Муля писал, что ему так осточертели «эти вечные страхи»! Все труднее, труднее становится работать, все тревожней становится вокруг… А может быть, эти «вечные страхи» и тревога начались раньше — ему просто дали понять, что его связь с осужденной по 58-й статье должна быть прекращена?! А может быть, тот, кто ему покровительствовал, кто помог перевести Алю из штрафного лагеря, кто устроил их свидание в Потьме, — а это должен был быть очень влиятельный человек, — может быть, он сам подвергся репрессиям, и угроза нависла теперь и над Мулей?!
Откуда мы можем знать, что происходило?! И потому предоставим лучше тем, кто пишет романы, думать за своих героев, решать за них их судьбу, нам же остаются одни только факты…
28 января 1947 года Аля написала теткам: «Итак, если все будет благополучно, мы с вами скоро встретимся, дай бог! Правда, сейчас еще не представляю себе толком ничего, не знаю даже, отпустят ли меня по истечении договора[157], заберут ли в той же должности и в том же положении, как бывает со многими. Если дадут уехать — то куда ехать? Нигде никого у меня нет…»