Нина рассказывала, что они очень боялись за Алю, как она выйдет на улицу, там ведь могут уже поджидать… А оставаться ночевать ей нельзя. Позвонили Муле. Он приехал на такси, накинулся на Нину за то, что она пускает Юлку к себе. Отвез Алю на вокзал, купил билет, посадил в вагон, дождался когда поезд уйдет и просил сразу позвонить ему из Рязани. Все обошлось и на этот раз.
Да, Муля выручал Алю, да, они встречались, «С бывшим мужем (к сожалению, «бывшим», ибо ничто не вечно под луной, а тем более мужья!) встретились тепло и по-дружески, но ни о какой совместной жизни думать не приходится, он по работе своей и по партийной линии связан с Москвой, а я — и т. д. Когда встречаюсь с ним — в среднем раз в два месяца, когда бываю в Москве, то это бывает очень мило и немного грустно, но, увы, есть в жизни стенки, которых лбом не прошибешь…» — написала она одной своей знакомой, с которой они вместе сидели в лагере.
Аля умела держаться, умела скрывать свои чувства. Ну, а о том, как было ей пусто и тоскливо жить в Рязани, стоит ли распространяться… Она была однолюбом, она не умела увлекаться, как Марина Ивановна.
«Счастье внутри нас», — пишете вы, Лилечка, но оно требует чего-то извне, чтобы появиться. И огонь без воздуха не горит, так и счастье. Боюсь, что за все те годы я порядком истратила запасы внутреннего своего счастья. А чем их пополнить сейчас — не знаю еще…»
Письма к теткам теперь идут из Рязани, с улицы Максима Горького, 84, из той странной комнаты со сводчатым потолком, с толщенными каменными стенами, лабаз здесь что ли был до революции, а в годы войны помещался, должно быть, Осоавиахим, ибо чулан остался набит противогазами. И мать Юза, у которой болели глаза, быстро нашла им применение. Аля с юмором рассказывала об этой «каменной комнате», где всегда дымила печь, где сортир был во дворе, где воду надо было таскать с улицы, где не было в переднюю двери и за занавеской стояли помойные ведра и примус. И maman в парижском бархатном пальто, сильно уже потертом, вещи ей когда-то присылала из Франции сестра, натягивала на лицо противогаз, принимаясь резать лук или тереть хрен. А по утрам, поднимаясь с железной койки, влезала в унты Юза и, накинув на рубашку, вместо халата, меховое манто, комната за ночь остывала, шествовала за занавеску к помойному ведру… Но всегда ли там, в том быту, хватало Але юмора, а Берте Осиповне, привыкшей к Питеру, терпения и выдержки. И как же невыносимо порой было Юзу… и всем им троим, таким уставшим, измученным, прошедшим каждый по своим «кругам ада» и всегда друг у друга на глазу, на слуху, на юру! И Нина, после рабочей недели, нагруженная всем, что только может достать в Москве, что может на себе довезти, появлялась на выходной и оказывалась четвертой…
— Господи! — воскликнула Нина, хватаясь за голову, когда мы теперь сидим с ней в ее квартире на Аэропортовской и вспоминаем о былом. — Как они жили! Как все мы жили…
Новый 1948 год Аля встречает одна с maman, Юз в Москве у Нины, Муля прислал поздравление, но не приехал. Не о такой встрече первого вольного Нового года, должно быть, мечталось ей…
«Жизнь моя, кончившаяся в августе 39-го года, кажется мне положенной где-то на полочку, до лучшего случая, и все мне кажется, что оборвавшаяся тогда, она свяжется на том же самом оторванном месте и будет продолжаться так же. Казалось, вернее. На самом-то деле я давно уже убедилась, что все — совсем иное, и все же иной раз мне мерещится, что я вернусь в ту свою жизнь, настоящую, где все и все — по своим местам, где все и всё ждет меня».
Но никто не ждал, во всяком случае, те, кто хотелось бы, чтобы ждали…
1 февраля Алю зачислили в Рязанское областное художественно-педагогическое училище, где она будет преподавать графику на четырех курсах.
Но тут я опять могу предоставить слово тому, кто знал ее в те дни, кто учился у нее — Анатолию Фокину, ныне заслуженному художнику-декоратору, оформившему около трехсот спектаклей в разных театрах страны, а тогда он был совсем еще мальчишка, правда уже с биографией! Но, клянусь, я не подбирала специально людей с биографией, они сами входили в книгу, тут вины моей нет…
Фокин был студентом третьего курса, когда повстречалась ему на его жизненном пути Ариадна Сергеевна Эфрон, а он то как раз и собрался бросить училище, идти работать — он устал голодать. Всем было трудно в те послевоенные годы, но ему, быть может, труднее других. Он жил не в городе, а в восемнадцати километрах от Рязани, в бараке депо, где раньше работал. Поезд уходил в шесть утра, другого не было, и долго приходилось ждать начала занятий. Он топил печи с истопником, кипятил воду и, разболтав карандашем в кружке 200 граммов хлеба, которые брал с собой, заряжался на весь день, до ночного поезда, другого не было, которым возвращался домой к вожделенным 300 граммам хлеба, ждавшим его. Ему полагалось 500 г, когда были карточки. На большее он рассчитывать не мог. На его стипендию жила мать и сестра-школьница. Нуждаться, голодать он был приучен волею судьбы: у него было нищее детство, в буквальном смысле слова — нищее! Отец, его, священник, был расстрелян в 1937 году. Когда отца забрали, мать кинулась узнавать где он, что он? Но нигде, никакого ответа получить не могла; а через какое-то время ей просто отдали его одежду, без объяснений, без слов! Так и пришла она с этой одеждой домой, держа в руках его шерстяные носки, набитые вшами… У нее помутился разум. Работать она не могла, да и кто бы принял бывшую попадью на работу! И взяв маленького Анатолия и еще более маленькую его сестренку, взяв суму, она пошла по миру, просить милостыню… А в четырнадцать лет Анатолий уже водил поезда, работал кочегаром на паровозе. Не по силам была эта работа подростку — за один только короткий перегон требовалось перебросить совком из тендера в топку более двадцати тонн угля! Но надо было кормить семью. Потом он стал помощником машиниста, что физически было отнюдь не легче, водил даже, одно время, бронепоезд на фронт. Он хорошо рисовал и совмещал работу на паровозе с работой художника, оформителя в клубе депо, а было ему шестнадцать-семнадцать лет! Конечно, он мечтал поступить в Художественное училище и поступил, и считался способным студентом, и его работы всегда выставлялись, как лучшие, он был энтузиастом училища, ведь после войны (в войну училище не функционировало!) первому набору студентов достались одни голые стены, пустые комнаты. Все было восстановлено их руками, все, начиная со стула, с подставок для рисунков, с мольбертов. Анатолий очень любил «свою» мастерскую, которую они, студенты, с первого дня, обживали и жаль было расставаться, уходить, но не было сил больше тянуть…