То же самое чувствовал теперь и Фалко. В нем прежде были любовные порывы к одной хоббитке, и об этом уже было сказано, но восторженная любовь эта слилась в единое, вместе с чувством к родине, и вот он, забывши обычную свою сдержанность и рассудительность — вскочил, бросился к двери, что было сил забарабанил в нее, закричал:
— Выпустите меня отсюда!..
Он довольно долгое время кричал, однако же, все крики его остались без ответа, и, когда он устал кричать и стучать, то прислушавшись понял, что ничего не изменилось — все та же тишина, в которой жутко завывала сама смерть, и представилась ему, что эта костяная, вздымающаяся над всем миром великанша, вздумала склониться над этим городком, и вот старательно дует теперь, намериваясь проморозить насквозь стены, заполонить все своими мрачными духами…
* * *
Робину с самого начала было дурно в этом шумном зале — дурно от этих перекошенный морд (не то человечьих, не то орочьих), от их брани, от того тяжелого облака ненависти, которое провисало в воздухе. И он, так же, как и Фалко сослался на плохое самочувствие, и был отпущен. Ему, так же, как и хоббиту был выделен проводник-карлик, однако, как только вышли они из зала, к карлику подошла фигура, примерно одного с Робиным роста, и быстро передав ему что-то (как догадался потом юноша — монету) — сменила кривобокого уродца, повела его, бесшумно ступая на каменный пол.
Робин сильно устал — стоило только вспомнить о том, что пережил он во время пожара, и тут же начинало мутить — хотелось только поскорее повалиться, хоть где, хоть на полу, да и поскорее забыться. Ему было все равно, кто ведет его — он глядел под ноги, и все думал, когда же этот коридор закончиться. Между тем, ведшая его фигура несколько раз оборачивалась, и, если бы юноша приглядывался, то заметил бы, как таинственно вспыхивали при этом очи…
Очнулся он только, когда услышал, что за его спиною закрылась дверь. Тогда он вздохнул — наконец то один — наконец то тишина — он знал, что, несмотря на усталость, несмотря на желание забыться — не сможет — он будет мучиться, он будет страстно жаждать еще раз увидеть Веронику — он знал, что это будет еще одна мучительная ночь, и все-таки, он был счастлив своим уединением, потому что там, среди громкого пиршества он чувствовал только отвращение, здесь же, несмотря на предстоящую боль, был его мир, полный искренних, сильных чувств…
И, конечно, он вздрогнул, едва сдержал крики, когда на плечи ему легли две легкие руки, в которых он, однако же, почувствовал силу, и не малую. Руки обхватили его за шею, и от прикосновения этого жаркая дрожь пробежала по телу юноши — первый порыв был вырваться, однако, после этой дрожи, он застыл, и, словно зачарованный, только и ждал, что будет дальше.
Тогда он впервые испытал поцелуй…
* * *
Автор скорбной этой повести едва ли сможет описать то, что пережил тогда Робин, ведь сам он, запершись теперь в своей пробираемой холодными ветрами башни, провел всю свою жизнь отшельником, пытаясь постичь суть жизни и смерти, провел юность в мрачной и сырой келье склонившись над истлевшими рукописями, по обрывочным материалам которых и была составлена эта достоверная история. Автору довелось побывать в сражениях, когда жители окрестных сел объединились против орков — в сражении том он лишился одного глаза, а также руки, кости на ногах были раздроблены молотом тролля, а сами ноги и часть тела сильно обгорели, потому автор достоверно знает и что такое боль, и отчаянье. Он видел, как потом визжали обезумевшие раненные, у которых были разворочены все внутренности, и волосы которых поседели… Ну, довольно, довольно — да простит меня читатель за это отступление, и в дальнейшем я не позволю себе подобных вольностей, однако же, я должен был уведомить его, что пережив многие лишения, теперь уже увитый морщинами, похожий больше на мумию, чем на человека, автору никогда не доводилось испытать поцелуя. В самой первой юности он любил, но даже и в чувствах своих не успел ей признаться, и видел то ее раза два или три. Вовремя одного из набегов ее орки увели в плен… Я знаю — долго у них никто не проживает — когда пленницы надоедают, они их… они их… Ну, довольно, довольно — она все равно осталась непорочной и святою — душу ее они не могли осквернить! Нет, нет! Разве же свет звезды могут осквернить бранные слова черни?!.. А я вот старец седой и немощный, одноглазый, а как же в душе все кипит!.. Но поцелуя то я не испытал, нет, нет — только после смерти, в вечном поцелуе мы сольемся… Ну, и довольно же теперь про меня — теперь уж высказался, и не оторвусь от своей истории… Только вот не смогу, не смогу описать то, что Робин тогда пережил. Я то только после смерти такое испытаю; ну — довольно же про себя, что же ты, остановиться не можешь, или же не понимаешь, быть может, что смерть уж совсем близко, каждый день тебя забрать может, и кто ж тогда расскажет все до конца?.. А, ведь, все должны узнать про Них…
За узким моим окошком так воет ветер! Зима, черная, ледяная — такая страшная — кажется, что никогда не будет ей окончания. Окошко все промерзло, в узорах льда я вижу переплетение костей, но вот с той стороны, словно чья то рука легла на этот узор — провела по нему — так легко, так плавно. Да — теперь я явственно вижу, что там, на высота тридцать метров, проводит по узкому оконцу одинокой моей башни чья-то небесно легкая ручка. Это Она, Она — звезда моя, единственная моя, то облако светлое поцелуя с которым ждал я все жизнь, она там, там… Стоит мне только подойти к окну, стоит протянуть руку, дотронуться до этой поверхности, и я знаю — ледяное дыхание скует мое сердце и не будет уже ни боли, ни одиночества, вместе с Единственной уйдем мы в иное бытие, и всего то мне надо встать, подойти к окну и… Вот опять… Завыл ветер и в дыхании его я слышу ее голос — таких голосов нет на земле, и не описать его словами, но она зовет меня — зовет… Ну же, борись, не выпускай перо — если ты перестанешь писать, Она заберет тебя, если хоть на мгновенье перестанешь… Как же дрожит рука, должно быть, чтец потом и вовсе не разберет этих строк… Бросить все, уйти отсюда, а за тебя кто-нибудь иной закончит. Нет — никто не закончит. Когда мое тело сожгут по своему обычаю крестьяне, то сожгут и все эти рукописи.
— Любимая, дорогая моя… — я говорю это и в слух, и пишу, в то же время. — Милая, Единственная, Дева моя, Звезда всю жизнь мою озарившая, давшая мне по этому пути пройти — ты знай, что одной лишь встречи с тобой я жду, и ты единственная в моем сердце; ну а все те образы, всех прекрасных Дев, как Вероника — их, конечно же живших, ибо свет их сияет через века (а, ведь, всех их я искренно люблю) — все те образы, ты, Единственная Звезда моя, пожалуйста не печалься, да ты и не печалишься, ведь ты же видишь мое сердце — видишь, что все те любимые, несут частичку твоего пламени, Единственная, Святая Звезда моя — и я, ежели пишу о них с любовью, то вижу в них отблеск того вечного облака света в которое суждено нам слиться, но уже после окончания этого мира нам суждено слиться… Быть может тогда все мы, слитые чувством любви, станем новым богом, новым творцом… Знаю только одно, Тебя, Звезда моя, я люблю каждое мгновенье своей жизни, не забываю про тебя ни во сне, ни когда пишу про Них. И подожди немного, совсем немного — ведь я же знаю, что вся жизнь моя, в конце покажется лишь одним мгновеньем, и тогда лишь одно будет во всей этой бесконечности иметь значение — ты да я. Через мгновенье свидимся, через мгновенье сольемся в этом святом поцелуе, который так и не довелось мне испытать, и за которое да простит меня читатель!..
* * *
Робин не мог вымолвить слова, так же он не мог пошевелиться. Нигде не сказано, что испытывал он, ни в одной хронике, так же неведомо, сколько этот поцелуй продолжался, но, когда оборвался он, то юноше показалось, что лишь мгновенье.
Хочу однако сказать еще вот что: когда его целовали, когда руки обвивали его шею, он чувствовал и девичье тело, которое касалось его, и, чтобы не подумали, будто здесь все свелось к какой-то страсти изголодавшегося по определенным отношениям между полами, скажу, что — нет, нет и еще раз нет. Чувство было столь необычайное, что казалось будто материя, подобной которой никогда не видел он в природе, беспрерывно в него перетекала — он, не понимая, что делает, и что это вообще значит, обнимал это тело все сильнее и сильнее, и такое, должно быть, чувствует черная туча, когда в нее влетает, сливается с ним белое, легкое облако…
Мгновение прошло, и вот легкие руки, лежавшие на его шеи, отстранились, и легонько оттолкнули Робина, который едва устоял на ногах, и, если бы та же ручка не перехватила бы его у запястья, так и повалился бы.
Он по прежнему ничего не мог выговорить, а в единственном оке его, все время поцелуя так ярко пламенело, что теперь он совершенно ничего не видел. Наконец, услышал голос — однако, слов не разобрал — они слились для него в единое, как музыкальная симфония.