это, я страстно жалею, что я не
младший брат и что вместо меня не царствует Абдалла. От такой перемены мест я бы только выгадал и в нашем мире, и в потустороннем, ибо клянусь тебе вечным сиянием небес, Музаффер: будь Абдалла халифом, он не осудил бы своего брата, не выслушав. Нет, никогда! Ведь Абдалла был столь же праведен в своих поступках, сколь нежен в своих привязанностях, и столь же мудр умом, сколь добр сердцем!
Музаффер. О всемогущий владыка! Помни, что Абдалла не был осужден тобой. Обстоятельства, недостоверность которых ты, по твоим словам, впоследствии обнаружил, заставили тебя признать брата виновным в измене, но, прежде чем ты успел вынести приговор, он скрылся от наказания позорным и подозрительным бегством.
Халиф. Музаффер, обычно ты умело льешь бальзам на мои душевные раны, но эта язва слишком глубока, почему и неподвластна твоему искусству. Тебе удается лишь слегка заживить ее, но от малейшего волнения она вновь открывается.
Музаффер. Чрезмерная чувствительность твоего сердца, о повелитель, и излишняя мягкость натуры всегда были главной причиной твоих мучений. Мне кажется, твой повседневный опыт, показывающий, сколь недостойны люди твоего сочувствия и сколь неблагодарны твои подданные, уже давно должен был научить тебя…
Халиф. Пускай даже люди недостойны и мои подданные неблагодарны – но чем, скажи на милость, я заслужил их признательность? Да, мой трон был бы мне милее беседки в райских кущах, имей я дозволение благотворить, как мне желалось бы; но ведь именно ты превращаешь его в терновое ложе, постоянно убеждая меня в необходимости действовать с холодностью и править с суровостью. Хорошо, будь по-твоему! Но за мою холодность и суровость, визирь, в Судный день придется отвечать тебе, ибо Всезрящий прекрасно ведает, сколь противны они моему сердцу. Возможно, твои уроки правления и верны, но Абдалла учил меня совсем другому.
Музаффер. Именно последнее обстоятельство, о пресветлый царь, и заставляет меня подозревать, что на самом деле Абдалла не хотел, чтобы ты сохранил свою власть; именно оно-то и заставляет меня по-прежнему сомневаться в достоверности тех свидетельств, которые ты полагаешь неопровержимым доказательством его невиновности. Если принц не знал за собой вины – почему скрылся бегством?
Халиф. Он был вынужден бежать, бежать от родного брата: он бежал, чтобы спасти свою жизнь… и, возможно, уберечь брата от преступления! Ах! Где он ныне? В какой убогой лачуге голодает, в то время как я здесь наслаждаюсь изобилием и расточаю сокровища Аравии? Вотще мои посланники искали по всему свету: Абдалла словно в воду канул!
Быть может, он уже предстал как мой обвинитель перед престолом Вечносущего и дух моего отца стоит с ним рядом! Он отомщен! О, лучше бы мне претерпеть все страдания, выпавшие на долю Абдаллы, чем терпеть муки, на которые я обречен теперь! Неправедный монарх восседает на своем золотом троне, и сердце его обливается кровью; но цветущие сады Пророка открыты для неправедно гонимого, и прекраснейший райский чертог становится его вечной обителью!
Великий визирь столь часто слышал подобные сетования и всегда столь безуспешно боролся с подобными рассуждениями, что в конце концов взял за правило всякий раз, когда государь к ним переходит, просто сидеть да помалкивать, пока он не выговорится полностью. Музаффер лишь время от времени старался изобразить интерес (которого не испытывал) сочувственным вздохом, печальным покачиванием головы или смиренно-благочестивым взглядом, воздетым к небу… вернее, к потолку.
После краткого молчания халиф продолжил:
– Но жребий брошен, и сделанного не поправить. Я отринул единственного настоящего друга – и ныне вынужден искать друга в любом, к кому потянется мое опустелое сердце. Ты уверяешь меня (и мой собственный опыт убедил меня в истинности твоего заверения), что халифа возможно полюбить только ради влияния и богатства, которые сулит его дружба. Я не в силах изменить человеческую природу: люди созданы несовершенными – такими я и должен безропотно принимать их. Теперь я желаю лишь одного: чтобы те, кого я наделил влиянием и богатством, использовали мои дары на благо моего народа и всегда помнили, что высшие сановники, коим снисходительный правитель доверяет свою власть, вдвойне виновны в глазах Бога и человека, если они ею злоупотребляют.
На том тогда и закончился разговор. Но пару дней спустя визирь опять завел речь о Бен Хафи. Он не раз убеждался, что, если изрядно надоесть халифу каким-нибудь вопросом, снова и снова к нему возвращаясь, тот готов уступить в чем угодно, лишь бы от него наконец отстали. Однако Музаффер всегда старался обставить дело таким образом, чтобы вождь правоверных воображал, будто он либо дал согласие по своей воле и своему здравому суждению, либо героически пожертвовал чувствами собственного сердца во имя любви к справедливости и сурового долга, налагаемого высоким положением.
Ожидая такого же успеха и теперь, визирь снова обратился к халифу по поводу Бен Хафи, но его ожидания не оправдались. Амурат спокойно выдержал все словесные атаки, а затем осведомился у него, в самом ли деле он опасается влияния простого бедного иудея. В ответ Музаффер лишь презрительно усмехнулся.
– Тогда почему ты так враждебно к нему настроен? – спросил халиф. – Право слово, Музаффер, мне очень не по душе, когда ты дурно отзываешься о человеке, чьи речи скрасили твоему государю столько печальных часов. Занимательные истории Бен Хафи, рассказы о разных странах и царящих в них нравах доставляют мне много удовольствия, когда он со мной, и дают много пищи для размышлений, когда я один. За беседой с ним я часто забывал себя – а тот, кто способен заставить монарха забыть о горестях власти, поверь мне, Музаффер, не может быть обычным человеком.
Разговор прервало появление глухого карлы Мегнуна, которому ранее халиф повелел вызвать иудея в сераль[90]. Дверные занавеси раздвинулись, и в залу вошел Бен Хафи.
Блеск полуденного солнца на глади океана едва ли ослепительнее улыбки, коей Музаффер одарил гостя; пение соловья, влюбленного в розу, едва ли слаще голоса, коим он приветствовал иудея. О, как Музаффер, должно быть, ненавидел его в ту минуту! Бен Хафи был усажен на подушки, уложенные напротив софы халифа, карла занял свое обычное место у ног хозяина, и теперь великий визирь почтительно поклонился, словно испрашивая у повелителя разрешения заговорить. Получив таковое, он обратился к предмету своей ненависти и страха так:
– О достойный и мудрый Бен Хафи, есть один вопрос (и вопрос немаловажный), по которому наш владыка халиф давно расходится во мнении с покорнейшим из своих слуг и который я с милостивого позволения государя сейчас