Однако привязанность Ибрагима к великому визирю пока еще не ослабла: он по-прежнему считал его надежнейшей опорой своего трона, ярчайшим украшением своего двора и наиболее действенным орудием для упрочения народного благоденствия, а следственно, и своего собственного. Поэтому для Ибрагима не было ничего менее приятного, чем указывать другу на промахи или отвергать благотворные планы, порождаемые его блестящим умом. Но все же именно так он поступал с отдельными замыслами, которые Аморассан считал слишком важными, чтобы отказаться от них без острой душевной боли. Будучи человеком необычайно проницательным, Аморассан очень скоро понял, что противодействие исходит не столько от воли самого султана, сколько от коварных нашептываний Абу-Бекера. Он глубоко опечалился тем, что государь поддался столь недостойному влиянию, и его чело омрачилось досадой и недовольством.
Недовольство и досада нимало не способствуют благоволению великих мира сего. Султан с удивлением обнаружил, что Аморассан стал не особенно приятным собеседником, и Абу-Бекер заметно выиграл от сравнения с ним. Дружба между государем и главным министром теперь достигла своей наивысшей точки: она не ослабевала, но и не усиливалась, а в случае с благосклонностью государя такое положение дел почти так же опасно, как в случае с любовью женщины, ибо и первая, и вторая в значительной мере зависят от воодушевления, которое питается беспредельным, избыточным и неопределенным.
Халиф. Сказать тебе правду, Бен Хафи? Оно все, может, очень верно и мудро, но до крайности скучно, и ты премного меня обяжешь, если станешь меньше рассуждать и больше развлекать. Признаюсь, я уже сожалею, что мы покинули небесный дворец и верховного духа Джела-Эддина, и был бы рад услышать еще что-нибудь о голосе, исходящем из облака.
Бен Хафи. Подари мне еще минуту твоего терпения, о владыка, и твое желание будет исполнено. Уныние Аморассана усугубилось, когда он обнаружил полную несостоятельность нескольких человек, кому доверил осуществление своих планов и чьи таланты вкупе со знаниями делали их вину тем более непростительной. Он чувствовал себя преданным, обманутым, разочарованным, и белый свет был ему не мил. Мизантропия начала незаметно овладевать его сердцем, и именно в таком опасном настроении он находился, когда к нему привели египтянина, которого в силу разных загадочных обстоятельств подозревали в колдовстве.
Египтянин легко прочел в глазах министра желание поближе познакомиться с секретами магической науки. Они провели много времени за беседами наедине, и, когда некромант обмолвился о неких каббалистических заклинаниях, дающих полную власть над духами высшей сферы, в уме его слушателя тотчас молнией пронеслась мысль: «Стать повелителем такого существа – единственное верное средство претворить в жизнь мои великие и славные планы!»
«Да! – сказал он себе. – Если бы я хоть раз сумел прозреть людские сердца, все мои замыслы увенчались бы успехом. Вооруженный против обмана, тогда я смог бы выбирать для работы только подходящие инструменты и уверенно рассчитывать на благополучное собрание плодов своих благодетельных трудов. Хотя нет! Одной защиты от чужих заблуждений недостаточно: я должен быть защищен также и от заблуждений собственного своего сердца. Существо, в котором я нуждаюсь, должно остерегать меня не только от лицемерия и хитрости моих товарищей, но и от слепого увлечения любовью, дружбой, ложными добродетелями. Мне нужно обрести способность читать в людских душах, отличать мнимое от подлинного, предвидеть последствия своих и чужих поступков, изгонять из ума коварные облака, коими сострадание, воображение и страсти застилают взор, уводя человека с верного пути».
Сердце Аморассана, пылающее любовью ко всему доброму и благородному, забилось от восторга, когда он услышал, что только от его выбора зависит, будет ли эта славная мечта воплощена в жизнь. Он стал учеником египтянина, и чем дальше продвигался в познании тайных наук, тем больше восхищался красотой, величием и полезностью открывавшихся ему идей. Наконец таинственное обучение было завершено. Теперь Аморассан владел словами великой силы, которыми мог призвать на помощь бессмертного духа. Египтянин в награду за свои труды получил жизнь и свободу. Он тотчас же покинул Ахмедабад, а Аморассан без всяких отлагательств приступил к магическому действу.
Халиф. Сердечно рад слышать это! Теперь мы снова встретимся с голосом из густого серого облака. Но знаешь, Бен Хафи, я так и не понял, по какой причине Джела-Эддин печально воздыхал. Я нахожу план Аморассана весьма разумным – и сам хотел бы всегда иметь под рукой именно такого духа, который подсказывал бы мне, когда мои придворные говорят правду, а когда лгут. Если бы десять лет назад мне служил подобный дух-остерегатель, мой брат и сейчас оставался бы со мной!
Глава IV
Пусть он увидит, пусть томится.
Мы вас зовем мелькнуть и скрыться.
«Макбет»[97]
Аморассан весь трепетал от нетерпения, произнося могучее заклятье. Он стоял посреди самого уединенного покоя своего дворца; двери и окна были плотно закрыты, темноту разгонял лишь огонь золотой жаровни, где Аморассан время от времени сжигал благовония и прочие вещества, обладающие магической силой. Он трижды повторил свой призыв, заклиная грозным именем Соломона, могущественного и мудрого, и теперь густое серое облако спустилось будто бы с потолка, ненадолго зависло над жаровней, а затем растеклось по всему помещению.
Мало-помалу оно рассеялось, и Аморассан увидел перед собой деву, изумительное совершенство стана и черт которой не оставляло сомнений в том, что она не из земных существ. Одеяния ее были чистейшей белизны, а тонкое покрывало, откинутое за спину и ниспадающее до пят, удерживалось на голове венком из белых роз – но все до единого листья в нем поразила плесень, и в каждом цветке затаилась гниль. Лоб у нее был гладкий и чистый, как слоновая кость. Глаза темнее гагата[98] или эбена[99], но их блеск напоминал скорее холодное сияние хрусталя, нежели сверкание бриллиантов; очи эти не источали живого огня, озаряющего лицо, и всегда неподвижно смотрели прямо перед собой. Брови изгибались идеальной дугой. Высокая грудь не вздымалась легко от дыхания, тем более сложно было вообразить, что она когда-либо волновалась от бурных страстей. Не было тепла жизни в губах, красных и холодных, как коралл, и, уж конечно, никогда не горели они пламенем желания! Ни радость, ни горе не проложили ни единой морщинки вокруг прекрасного рта, а гладкие розовые щеки никогда не знали ни слез боли, ни улыбок удовольствия. Каждая черта восхитительного лика обладала самыми изысканными и гармоничными пропорциями. Никогда еще пылкое воображение поэта не порождало образа столь безупречной красоты, как явленная сейчас взору Аморассана. Он видел перед собой