— Ох и хлебнешь ты за это, — заметил Пруит.
— А как же, — честно согласился Анджело. — Ну и что? Им с этого никакого навара. Ничего нового они все равно не придумают. Максимум, что они могут, — это продержать меня в «яме» дольше обычного. Я лично так считаю. А когда очень долго там сидишь, то вроде как наплевать на них становится. Понимаешь?
— Понимаю.
— Мне есть за что бороться. А терять нечего. Подумаешь, выбьют еще пару зубов! А насчет «ямы», так это меня вообще меньше всего волнует. Да я эти двадцать один день хоть на голове отстою! — Он пренебрежительно щелкнул пальцами, словно отмахиваясь.
Двадцать один день, подавленно думал Пруит, глядя на презрительно махнувшего рукой итальянца, двадцать один, а может, и все тридцать, как сказал Мэллой; двадцать один день на хлебе и воде, двадцать один день в абсолютной тишине, двадцать один день в темноте, как слепой. Три недели, а может быть, и целый месяц в «яме».
— Твой трюк тут не поможет, да? — спросил он Мэллоя. — Даже если человек это умеет, на такой срок, наверно, не растянуть?
— Не знаю, — пожал плечами Мэллой. — Я читал, некоторые отключаются и на дольше. Сам бы я пробовать не стал.
— Я смогу, — заверил их Анджело. — Мне раз плюнуть. И даже без всяких этих фокусов.
— Увольнение будет с лишением всех прав?. — спросил Пруит.
— Не знаю, — сказал Анджело. — И честно говоря, меня это не колышет. В подвал «Гимбела» я возвращаться не собираюсь. На черта мне хорошая характеристика? А которые демобилизуются по восьмой статье, тех, Джек говорит, увольняют вообще без аттестации.
— Но не когда прямо из тюрьмы, — сказал Пруит. — Если увольняют прямиком из тюрьмы, то, как я понимаю, автоматически получаешь волчий билет.
— Не всегда, — мягко сказал Мэллой все с тем же непроницаемым лицом. — Я думаю, это по обстоятельствам. Если убедятся, что не симулирует, могут и не аттестовать.
— Мне объясняли иначе, — возразил Пруит.
— Уволят с лишением прав, это факт. А тогда какая разница, с характеристикой или без? — Анджело натянуто усмехнулся. — Кому оно вообще нужно, это вонючее гражданство в этой вонючей Америке? Я махну в Мексику. Могу даже никуда не уезжать. Теряешь ведь только право голосовать и платить налоги. А на хрен оно сдалось, это право голосовать? В армии же все равно никто не голосует, так какая разница? Да и вообще, голосуешь, не голосуешь — все одно. Кому нужно, те заранее все обтяпывают, скупают голоса и пропихивают на выборах своих людей, а голосуешь ты или нет, это ничего не меняет.
— Тебя никуда не возьмут на работу, — напомнил Пруит.
— Кому она на хрен нужна, эта работа? Всюду одно и то же. Что в «Гимбеле», что в другом месте. Работаешь на крупную компанию, она прибирает к рукам все денежки, а тебе платят ровно столько, чтобы не подох, и, хотя тебя, может, от этой работы воротит, ты всю жизнь вешаешь номерок на один и тот же гвоздик да еще лижешь задницу начальству. Кому это надо? Мне — нет! Мистер Маджио поедет в Мексику. Да-да, — распалился он, — поеду в Мексику, стану там ковбоем или что-нибудь еще соображу.
— Действительно, чего я с тобой спорю? — сказал Пруит. — План твой, ты все рассчитал, так что какого черта? Действуй, старик. Я «за». На все сто.
— Наверно, думаешь, я сбрендил? — ухмыльнулся Анджело.
— Ни в коем случае. Просто лично я не хотел бы потерять американское гражданство. Все-таки мне Америка, наверно, нравится.
— Мне она тоже нравится, — сказал Анджело. — Я Америку люблю. Не меньше, чем ты или кто другой, и ты это знаешь.
— Знаю.
— И в то же время я ее ненавижу. Ты вот любишь армию. А я армию не люблю. И из-за армии ненавижу Америку. А что вообще она для меня сделала, Америка? Дала право голосовать за людей, которых я не могу выбрать? Подавитесь вы этим правом! Право устроиться на работу, которую я ненавижу? В гробу я видел это право! И после этого мне еще рассказывают, что я гражданин величайшей и самой богатой страны в мире. А когда я не верю, говорят: «Как же так? Ты посмотри хотя бы на Парк-авеню!» Дешевка все это. Самая натуральная дешевка. Равные возможности — ха-ха! Как в тире: пятьдесят центов за выстрел, а если попадешь, приз — гипсовый бюст Вашингтона! Всему есть предел, и терпение у человека не резиновое, как бы сильно он что-то ни любил.
— С этим я согласен, — сказал Пруит.
— Так что с меня хватит. Больше я терпеть не буду. Если, конечно, сумею отсюда выбраться. Я им не Блум, меня они до самоубийства не доведут. И подлипалу им из меня тоже не сделать. Дети эмигрантов читают в учебниках про демократию — замечательно! Только зря им это дают читать, если потом они эту демократию в глаза не видят. Так и до беды недалеко. Поэтому отныне я считаю мой союз с Соединенными Штатами расторгнутым: пока Штаты не выберут время полистать собственные учебники, мне с этой страной не по пути.
Пруит с неприятным чувством вспомнил тоненькую книжонку «Человек без родины», которую так часто читала ему вслух мать. Там рассказывалось, как суровый патриот-судья приговорил одного человека всю жизнь плавать на военном корабле, где никто не имел права упоминать при нем о родной стране. Ему вспомнилось, как каждый раз, когда он слушал эту историю, его переполнял благородный гнев и он даже радовался, что предатель получил по заслугам.
— Вот и все, — закончил Анджело. — Такие, брат, дела.
— Тогда я тем более «за», — сказал Пруит.
— Честно? — тревожно спросил Анджело. — Ты не врешь? Мне это важно. Я тебе потому и рассказал. Пусть, думаю, Пру меня до конца выслушает, а если потом все равно скажет, что он «за», тогда порядок, тогда я прав.
— Я «за», — повторил Пруит.
— Отлично, — кивнул Анджело. — Тогда все. Пошли обратно.
Анджело первым пошел назад, к койкам. Худой, узкоплечий, кривоногий, с болтающимися тонкими как спички руками… Человек новой породы, снова подумал Пруит, глядя на него, представитель новой расы, расы горожан, которым не нужны мускулы, потому что с места на место их переносят не ноги, а поезда метро, взбираться наверх помогают не руки, а лифты, под тяжестью груза напрягаются не спины, а канаты лебедок. Жертва XX века с его высокой культурой, с его прогрессом науки и техники. Отправляйся в Мексику, становись ковбоем! Даже историческое прошлое твоей родины надсмеялось над тобой.
Будь он сыном часовщика, или автомеханика, или водопроводчика, унаследуй он от отца ремесло, которое пришлось бы ему по душе, возможно, в его сердце осталось бы меньше места для этой неуемной любви, этой великой тяги к демократии. Найти бы ему какой-нибудь безопасный способ применить на деле свой талант быть честным и свою веру в демократию, воспитанную в нем недальновидными и глупыми старыми девами, что преподают обществоведение в государственных школах!
Родиться бы ему сыном миллионера. Тогда бы с ним все было в порядке.
Несчастье Анджело Маджио, несчастье серьезное, несчастье опасное, несчастье необъяснимое, несправедливое, непоправимое и страшное, только в том, что Анджело Маджио не родился Колпеппером.
— Про его план знает весь барак, да? — спросил Пруит.
— Здесь ничего не утаишь, — кивнул Мэллой.
— А никто не настучит?
— Нет. Эти — никогда.
— Ты не пытался его отговаривать?
— Нет. — Лицо Мэллоя было по-прежнему бесстрастным.
— Я, как видишь, тоже.
— Иногда отговаривать не стоит. Бессмысленно.
— Пошли назад, — предложил Пруит.
— Пошли.
Анджело сидел на койке Пруита. Пруит снова залез в уютную нору под одеялом. И только тогда Банка-Склянка и остальные начали незаметно переходить из конца барака на прежнее место. Суровые они были ребята во втором, отчаяннейшие из отчаянных. Элита.
Пока после отбоя не погас свет, они, рассевшись на голом полу, или стоя в проходе и прислонясь к железной спинке кровати, или полулежа на затененных вторым ярусом нижних койках, курили махорку, изредка пускали по кругу припасенные ворованные сигареты и говорили, говорили… Ни карт, ни шашек, ни картонных досок «Монополии», ни фишек маджонга — ничего этого здесь не было. Но разговор не замирал ни на минуту, потому что тем для разговора хватало в избытке. Большинство этих людей, прежде чем бросить якорь в армии, успели хотя бы по разу пересечь Штаты из конца в конец. Большинство тех, кто был помоложе, выросли в годы кризиса, и до армии все их образование ограничилось несколькими классами начальной школы в мелких городах и нищих поселках. И все они, все без исключения, в свое время бродяжили. Они работали на бумажных фабриках Северной Каролины, рубили лес в штате Вашингтон, в поисках удачи, быть может, пробовали выращивать огурцы на юге Флориды, добывали уголь в шахтах Индианы, варили сталь в Пенсильвании, нанимались поденщиками на уборку пшеницы в Канзасе и на уборку фруктов в Калифорнии, грузили пароходы в доках Сан-Франциско, Даго, Сиэтла и Нового Орлеана, бурили скважины в Техасе. Эти люди знали, что такое Америка, и все равно любили ее. Поколение, жившее до них, люди той же закалки, пытались переделать эту страну, но потерпели поражение. У этих же, нынешних, не было организации, когда-то сплотившей их отцов и дедов. Эти, нынешние, и не думали создавать никакие организации. Они были совсем другое, новое племя, экономический кризис раскрепостил их, сорвал с места и запустил плыть по течению, и они плыли, сами не зная куда, пока не пришвартовались к армии, этому последнему пункту захода и назначения, где после тщательного отсева попали в гарнизонную тюрьму, а потом, пройдя еще один отсев, оказались здесь, во втором.