После возвращения из Франции она познакомилась с молодым врачом по имени Эббот Трейси. Встретились они в каком-то яхт-клубе на северном берегу залива. То был, конечно, не «Коринфянин», а просто несколько домишек из плавника, сколоченных любителями во время воскресных наездов. На бильярдном столе — сукно, траченное молью. Мебель, выловленная из моря. Две глинобитные хибарки с надписями «Для дам» и «Для мужчин» да причалы для десятка широких одномачтовых парусников, которые, по выражению моего отца, двигались со скоростью улитки. В каком-то таком уголке Перси и Эббот встретились, и она влюбилась. Он к тому времени уже был законченным развратником, чуждым, вероятно, каких-либо человеческих чувств. (Впрочем, я вспоминаю, что он любил смотреть, как дети читают молитвы на сон грядущий.) А Перси прислушивалась к его шагам, изнывала в его отсутствие, его прокуренный кашель звучал в ее ушах музыкой, и она складывала в особую папку бесконечные рисунки, изображавшие его лицо, его глаза, его руки, а когда они поженились, то и все остальное.
Они купили старый дом на окраине города. Потолки там были низкие, комнаты темные, окна маленькие, и камины дымили. Перси все это нравилось, она, как и моя мать, питала слабость к просвистанным ветром развалинам, что казалось странным в женщинах со столь возвышенными запросами. Запасную спальню она отвела под мастерскую и написала еще одну огромную картину «Прометей, дарующий человеку огонь». Картину взяли на выставку в Бостоне, но никто ее не купил. Тогда она написала нимфу с кентавром. Эта картина хранилась на чердаке, и лицо у кентавра было точь-в-точь как у дяди Эббота. Практикой дядя Эббот зарабатывал маловато — он, думается, был ленив. Помню, я однажды застал его за утренним завтраком — в час дня, в пижаме. Жили они, наверное, бедно. Перси, надо полагать, делала всю работу по дому: покупала провизию, развешивала белье после стирки. Раз поздно вечером я, уже лежа в постели, слышал, как отец раздраженно кричал: «Не могу я больше содержать твою сестрицу с ее сигарами!» Одно время Перси делала копии с картин в музее «Фенуэй-Корт». Это приносило кое-какой доход, но, видно, недостаточный. Одна из товарок по школе живописи уговаривала ее рисовать журнальные обложки. Всем своим существом Перси противилась такой работе, но ей, вероятно, показалось, что выбора у нее нет, и она принялась изготовлять нарочито сентиментальные иллюстрации для журналов. На этом поприще она прямо-таки прославилась.
Она никогда не метила особенно высоко, но не могла забыть, что даже из своего скромного дарования не извлекла все возможное, а ее увлечение живописью было неподдельно. Когда она смогла нанять кухарку, то и кухарку стала обучать живописи. Помню, уже на закате жизни она сказала: «Нужно мне еще хоть раз побывать в Бостонском музее, посмотреть акварели Сарджента». Когда мне было лет шестнадцать-семнадцать, я совершил с братом пешеходную экскурсию по Германии и в Мюнхене купил для Перси несколько репродукций с картин Ван-Гога. Этот подарок глубоко взволновал ее. Она угадывала в живописи какую-то органическую жизнь, исследование неведомых континентов сознания, и в Ван-Гоге ей открылся целый новый мир. Вынужденная легковесность ее работы постепенно сказалась на владении рисунком, и, почувствовав это, она стала раз в неделю, по субботам, приглашать натурщицу. Однажды, посланный к ней с каким-то поручением — вернуть книгу или газетную вырезку, — я вошел в мастерскую и обнаружил сидящую на полу обнаженную молодую женщину. «Знакомьтесь, — сказала Перси, — это Нелли Кейси. А это мой племянник Ральф Уоррен», — и продолжала рисовать. Натурщица улыбнулась мне милой, можно даже сказать светской улыбкой и на время как будто приглушила свою величественную наготу. Груди ее были очень красивы, соски бледно-розовые, больше серебряного доллара. Атмосфера в комнате была не эротическая, не игривая, и я скоро ушел. О Нелли Кейси я потом грезил больше года. На деньги, заработанные в журналах, Перси смогла купить дом на мысе Кейп-Код и второй, в штате Мэн, большой автомобиль и маленький этюд Уистлера, который висел в гостиной рядом с копией Тицианова «Похищения Европы» работы хозяйки дома.
Ее первый сын, Лоуэл, родился на третьем году их брака. Когда ему было лет пять, все решили, что он — музыкальный гений, пальцы у него и правда бегали очень проворно. Он лучше всех мог распутать мочалку от змея или рыболовную снасть. Его взяли из школы, обучали силами домашних учителей, и целые дни он сидел за роялем. Я его терпеть не мог по многим причинам. Он вечно говорил всякие гадости и помадил волосы. Нам с братом показалось бы столь же чудовищным, если бы он вздумал носить на голове венок. Мало того что он приходил к нам в гости напомаженный, он еще оставлял свою склянку с помадой в нашем аптечном шкафчике.
Лет девяти он первый раз играл перед публикой в Стейнвей-холле, а на семейных сборищах всегда исполнял какую-нибудь сонату Бетховена.
Перси, надо думать, с самого начала поняла, что распутство ее мужа случай клинический и неизлечимый, но, подобно всем любящим, решила проверить свои подозрения. Неужели же человек, которого она обожает, действительно ей не верен? Она наняла детектива, и тот проследил его до многоквартирного дома под названием «Орфей» в районе вокзала. Перси явилась туда и застала его в постели с безработной телефонисткой. Он курил сигару и пил виски. «Послушай, Перси, — так он сказал ей, согласно семейному преданию, — ну зачем это тебе понадобилось?» Она приехала к нам и прожила у нас неделю. Была она в то время беременна, и, когда родился ее второй сын Бьюфорт, стало ясно, что то ли психика его, то ли нервная система не в порядке. Эббот всегда утверждал, что его сын совершенно нормален, однако, когда Бьюфорту исполнилось пять лет, его поместили в какую-то закрытую школу или приют в Коннектикуте. На праздники его привозили домой, он выучился сидеть за столом со взрослыми, но этим его успехи, кажется, и ограничились. Он все норовил что-нибудь поджечь, а однажды, когда Лоуэл играл в гостиной вариации «Вальдштейн», высунулся из верхнего окна совсем голый. Несмотря на все это, Перси не озлобилась, не впала в меланхолию и по-прежнему обожала дядю Эббота.
Все наши родственники, помню, собирались друг у друга почти каждую субботу. Не знаю, почему они проводили вместе столько времени. Возможно, у них было мало друзей, а может быть, они ценили семейные связи дороже, чем дружбу. Мы сходились под дождем к старому дому Перси, словно бы связанные не кровными узами и не любовью, а ощущением, что внешний мир и его обитатели нам враждебны. А в доме было темно и пахло кислым.
В числе гостей часто бывали бабушка и старая Нанни Бойнтон, та, чья сестра уморила себя голодом. Нанни всю жизнь преподавала музыку в бостонских средних школах, а когда перестала работать, поселилась на ферме на южном берегу залива. Там она разводила пчел и шампиньоны и читала партитуры — Пуччини, Моцарта, Дебюсси, Брамса и другие, — которые присылала ей приятельница, служившая в Публичной библиотеке. Вспоминаю я ее с удовольствием. Наружностью она, как я уже говорил, напоминала индианку племени натик. У нее был крючковатый нос, и, направляясь на пасеку, она обматывала голову марлей и пела «Vissi d'arte» [95]. Кто-то однажды сказал при мне, что она частенько напивается пьяная, но я этому не верю. В зимнюю непогоду она подолгу гостила у Перси и всегда привозила с собой «Британскую энциклопедию», которую ставили в столовой позади ее кресла на случай возникновения каких-нибудь разногласий.
Обеды у Перси в доме бывали обильные. Камины при ветре дымили. За окнами падали листья и снег. Когда после обеда мы переходили в темную гостиную, всем было как-то не по себе. И тогда Лоуэла просили поиграть. Первые же ноты бетховенской сонаты превращали эту темную, с застоявшимися запахами комнату в неописуемо прекрасный ландшафт. В зеленых лугах над рекой стоял дом. Женщина с льняными волосами вышла из двери, вытирая руки о передник. Она стала звать своего возлюбленного — звала, звала, но что-то задержало его в пути. Приближалась гроза. Сейчас вода в реке поднимется, снесет мост. Басы звучали мощно, мрачно, грозно. Берегись, берегись! Дорожные аварии достигли небывалых цифр. Над западным побережьем Флориды бушует ураган. В Питсберге затемнение, жизнь там приостановилась. В Филадельфии голод, положение безнадежное. Тут верхний голос запел длинную песню о красоте и любви. Когда песня кончилась, опять громко вступили басы, набирая силу в новых и новых известиях о всяких невзгодах. Ураган перемещается к северу через Джорджию и Виргинию. Дорожные аварии еще участились. В Небраске холера. Миссисипи вышла из берегов. В Аппалачских горах извергается вулкан, который считали потухшим. Увы, увы! Верхний голос опять зазвучал в этом споре, убеждая, вселяя надежду, такой чистый, что ни один человеческий голос не мог бы с ним сравниться. Потом оба голоса слились в контрапункте и так дозвучали до конца.