– Не хады, Марка Данылыш, не хады, – схватив за руку Смолокурова, торопливо заговорил Субханкулов. – Караша дела – караша сделам. Три тысячи дай.
– Не дам, – решительно сказал Марко Данилыч, выдергивая руку у Субханкулова. – А чтоб больше с тобой не толковать, так и быть, даю тысячу, а больше хочешь, так калякать с тобой не хочу…
– Калякай, Марка Данылыш, пожалыста, калякай, – перебил Субханкулов, хватая его за обе руки и загораживая дорогу. – Слушай – караша дела тащи с карман два тысяча.
– Жирно будет, Махметушка – водой обопьешься! Сказано, тысяча – не прикину медной копейки. Прощай – недосуг мне, некогда с тобой балясы-то точить, – молвил Марко Данилыч, вырываясь из жилистых рук татарина.
– Тысяча?.. Караша. Еще палтысяча, – умильно, даже жалобно не сказал, а пропел Субханкулов.
– Сказано: не прибавлю ни копейки, – молвил Марко Данилыч. – А как вижу я, что человек ты хороший, так я от моего усердия дюжину бутылок самой лучшей вишневки тебе подарю. Наливка не покупная. Нигде такой в продаже не сыщешь, хоть всю Россию исходи. Домашнего налива – густая, ровно масло, и такая сладкая, что, ежель не поопасишься, язык проглотишь.
У татарина глазки запрыгали. Зачмокал даже.
– Такой тебе, Махмет Бактемирыч, наливки предоставлю, что хивинский царь за нее со всех твоих товаров копейки пошлин не возьмет. Верь слову – не лгу, голубчик… Говорю тебе, как перед Богом.
Субханкулов только редкую бородку свою пощипывает.
«У, какой урус[509], – думает он. – Как он узнал?.. Мулле скажет – ай-ай… ахун узнает – беда…»
– Не калякай, не калякай, Марка Данылыш, – тревожно заговорил он. – Не можна калякать! Пожалыста, не калякай.
– Что мне калякать? Одному тебе сказываю, – добродушно усмехаясь, весело молвил Марко Данилыч. – Зачем до времени вашим абызам сказывать, что ты, Махметушка, вашей веры царя наливкой спаиваешь… Вот ежели бы в цене не сошлись, тогда дело иное – молчать не стану. Всем абызам, всем вашим муллам и ахунам буду рассказывать, как ты, Махметушка, Богу своему не веруешь и бусурманского вашего закона царей вишневкой от веры отводишь.
– Малши, пожалыста, малши, – тревожно стал упрашивать татарин Марка Данилыча.
Не на шутку струсил бай, чтоб служители аллаха не проведали про тайную его торговлю. Тогда беда, со света сживут, а в степях, чего доброго, либо под пулю киргизов, либо под саблю трухмен попадешь.
– А доведется тебе, Махметушка, с царем вашей веры бражничать да попотчуешь ты его царское величество моей вишневочкой, так он – верь ты мне, хороший человек, – бутылку-то наизнанку выворотит да всю ее и вылижет, – подзадоривал Субханкулова Марко Данилыч.
– С ханом не можна наливка пить, – чинно и сдержанно ответил татарин. – Хан балшой человек. Один пьет, никаво не глядит. Не можна глядеть – хан голова руби, шея на веревка, ножа на горла.
– Экой грозный какой! – шутливо усмехаясь, молвил Марко Данилыч. – А ты полно-ка, Махметушка, скрытничать, я ведь, слава Богу, не вашего закона. По мне, цари вашей веры хоть все до единого передохни либо перетопись в вине аль в ином хмельном пойле. Нам это не обидно. Стало быть, умный ты человек – со мной можно тебе обо всем калякать по правде и по истине… Понял, Махметка?.. А уж я бы тебя такой вишневкой наградил, что век бы стал хорошим словом меня поминать. Да на-ка вот, попробуй…
И с этим словом Марко Данилыч вытянул из кармана бутылку вишневки и налил ее в рюмки. У бая так и разгорелись глазенки, а губы в широкую улыбку растянулись.
– На-ка, Махметка, отведай, да, отведавши, и скажи по правде, пивал ли ты когда такую, привозил ли когда этакую царю хивинскому.
Отведал Субханкулов и, ровно кот, зажмурил глаза.
– Якши, болна якши![510] – промолвил он вне себя от удовольствия.
И, осушив рюмку, поспешно протянул ее Марку Данилычу, говоря:
– Якши!.. Давай… Ешшо давай!.. Болна караша.
– Что ж молчишь, Махметка? Говори – пивал ли такую? – спрашивает Марко Данилыч, а сам другую рюмку наливает.
– Ни… – молвил Субханкулов, принимая рюмку. И дрожала рука татарина от удовольствия и волненья.
– Идет, что ли, дело-то? – спросил Марко Данилыч, держа в руке бутылку и не наливая вишневки в рюмку, подставленную баем. – Тысячу рублев деньгами да этой самой наливки двенадцать бутылок.
– Ладно… Пошла дела!.. Хлопай рукам!..
И ударили по рукам. Татарин тотчас же протянул рюмку, говоря:
– Ешшо, Марка Данилыч, пожалыста, ешшо давай!
Покончили бутылку. Грустно вздохнул Махмет Бактемирыч, глядя на порожнюю посудину.
– Как кула звать? – спросил он, вынимая из шкапчика бумажки клочок.
– Мокей… Мокей Данилов, – сказал Смолокуров.
Не назвал брата по прозванью, не в догадку бы было татарину, что полоняник братом ему доводится. Узнает некрещеный лоб, такую цену заломит, что только ахнешь.
– Давно ли в Хиве? – продолжал свои расспросы Субханкулов, записывая на бумажке ответы Марка Данилыча.
– Лет двадцать пять, – сказал Смолокуров. – Спервоначалу трухмены Зерьяну Худаеву его продали, от Худаева к царю поступил. Высокий такой, рослый, чернявый.
– Зерьян Худаев, знаком, кунак до меня, – сказал Субханкулов. – Якши купса, болна караша.
Дело сладилось. Марко Данилыч на прощанье с баем даже маленько пошутил.
– Слушай, Махмет Бактемирыч, – сказал он ему, – хоть ты и некрещеный, а все-таки я полюбил тебя. Каждый год стану тебе по дюжине бутылок этой вишневки дарить… Вот еще что: любимая моя сука щенна, – самого хорошего кутенка Махметкой прозову, и будет он завсегда при мне, чтоб мне не забывать, что кажду ярманку надо приятелю вишневку возить.
Нимало не обиделся на то Субханкулов. Осклабился даже, головой потряхивая. Наливка-то уж очень хороша была.
Выдал Марко Данилыч деньги, а вишневку обещал принести на другой день. Субханкулов дал расписку. Было в ней писано, что ежели Субханкулову не удастся Мокея Данилова выкупить, то повинен он на будущей ярманке деньги Марку Данилычу отдать обратно. К маклеру пошли для перевода расписки на русский язык и для записки в книгу.
Расстались. Воротясь домой и развалясь на подушках, Махмет Бактемирыч думал о том, как угодит он хану редкостной наливкой, за десяток бутылок Мокея выкупит, а тысячу рублей себе в карман положит.
А Марко Данилыч, шагая на Гребновскую, так размышлял: «Тысяча целковых бритой плеши!.. Лбу некрещеному тысячу целковых!.. Легко сказать!.. Дунюшке изъян – вот оно главное-то дело!»
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
На другой день, после того как Марко Данилыч поладил с оренбургским «баем», поднялась с раннего утра сильная буря. Забелелись на Оке и Волге снежки-белячки[511], захлестали валы о пристани, и, громко скрипя, закачались суда, барки, беляны, иные даже с якорей сорвались. С каждым часом буря лютует пуще и пуще, на лесных пристанях разбивает плоты унженские и немдинские[512] и по широкому волжскому лону разносит толстые бревна. Расплываются по могучей реке дрова из разбитых барок, захлестывает волнами дощаники и лодки, наносит на песчаные мели шитики, тихвинки, кладнушки[513]. Такая страшная, такая грозная буря разыгралась, что такой не запомнят и старожилы.
Опасно было бежать на пароходе, и Марко Данилыч поехал восвояси сухим путем на лошадях… Приехал домой; на дворе пусто, а на крыльце встретила его грустная, печальная Дарья Сергевна.
– А Дунюшка? – быстро спросила она, когда весь прозябший и промокший до костей Марко Данилыч, поохивая и покрякивая, медленно вылезал из тарантаса.
– Нешто она у Макарья была? – отрывисто, с видимой досадой ответил сумрачный Смолокуров. – А я было чаял ее дома найти. Так полагал, что Марья Ивановна привезла уж ее.
Ни словечка Дарья Сергевна не молвила, но две слезы заструились по бледным ее щекам. Недоброе что-то почуяло любящее ее сердце. Изныла она, изболела душой по Дунюшке, и не с кем было ей разделить неутешного горя. Три месяца одна-одинешенька выжила она в обширном и пустом смолокуровском доме, и не с кем ей было слова перемолвить, не с кем было размыкать гнетущее горе, некому рассказать про печаль свою. Только глухая старушка стряпка Степановна да разбитная быстроглазая молодка Матрена, что приставлена была к горницам, видали Дарью Сергевну. Все дни проводила она либо на молитве, либо за чтением Ефрема Сирина.
Молча вошел в дом Марко Данилыч, молча шла за ним и Дарья Сергевна. Положив уставной семипоклонный начал перед родительскими иконами, оглянул он пустые комнаты и сказал вполголоса Дарье Сергевне:
– А я было думал, что Дуня воротилась. Пора бы, кажется. Двенадцату неделю гостит. Самому, видно, придется ехать за ней.
– Пора бы уж, давно бы пора ей воротиться, – с глубоким вздохом промолвила Дарья Сергевна. – Уж не приключилось ли чего с ней? Оборони Господи, грехом не захворала ли?