— Немой, что ли?! Тебя че спрашивают?! Ты чей?
— Я не понимаю, — прошептал тот, припертый к забору.
— Дурак, что ли?
Глаза припертого к забору наполнились еще большим ужасом, когда чучело, посмотрев гневно, вдруг потянулось к нему. Со сведенным судорогой лицом он вдруг схватил чучело за горло и стал душить. Тот оторопел. А затем с легкостью отшвырнул слабосильного душителя, и потешный малый, ударившись о забор, пропорол себе щеку гвоздем. Псих! — сказал тот, что похож был на чучело. — Эвакуированный, что ли? Так бы и сказал. Заслюни кровь!
Псих заслюнил кровь, и чучело, по прозвищу Пожарник, растолковал смысл вопроса «Ты чей?».
— Значит, так: Лешка Бочуга. А приткнулся ты у Прохоровых... Учителей?.. Нет у нас таких учителей. А на какой улице они живут? На Базарной?.. И Базарной улицы у нас нет... В Воскресенске?! Так ты оттуда, что ли, пришлепал?.. Сбежал?! Нечаянно?!. Ну ты, сопливый, даешь!.. А у тебя здесь, в затоне-то, кто? Родня?.. Никого?!. Как это какой «затон»?! Ты хоть знаешь, куда пришел?
— Не знаю, — шепотом сказал псих.
— Не знаешь... — Пожарник положил ладонь на плечо потешным образом одетого психа: вельветовая курточка, смешные штаны — короткие, застегнутые под коленками на перламутровые пуговицы, а ниже — бабьи, что ли, чулки. — У тебя всех немцы поубивали, — сказал Пожарник с какой-то даже угрозой в голосе, — а ты сам вырядился как фриц. — Он вновь с сомнением оглядел наряд психа. — Ты, Лешка, так не ходи!
Пожарник помедлил, прикинул и повел приблудного за собой. Они вышли на прямую, широкую, мощно устремляющуюся к забитой судами реке улицу — Заводскую, обставленную с обеих сторон черными, громоздкими, как барки, домами. За каждым из этих громадных, как показалось Лешке, сложенных из черных бревен, длинных домов, за лысинами убитых сапогами дворов лепилось скопище частных сарайчиков. Сарайчики были сделаны из всякого хламья, разновелики по высоте, и Пожарник и Лешка, то залезая, то спрыгивая, шли по их крышам, как по клавишам разбитого рояля. В затишке, на крыше, притопленной между двух высоких сараев, сидела, что-то выжидая, хевра. Тут были поселковые — со скуластыми недобрыми лицами, и двое таких же, как Лешка, эвакуированных: пацаны с остановившимися и как бы залитыми известкой глазами, малоподвижные, как старички.
— Фрайер. — Оглядев Лешку, определил главный: худой, как старая лошадь, мосластый. Он был старше и костлявей других. Уже по одному тому, как он вальяжно лежал своими костями на выветренных трухлявых досках, было видно, что он тут главный. — Иди сюда, фрайер. — Он схватил подошедшего и опустившегося на корточки мальчика костяшками согнутых пальцев за нос. — Что скажешь, фрайер? — От боли у Лешки брызнули слезы. — Ничего не хочет говорить?! — удивился мучитель. — Ну, тогда отдыхай. — Он отпустил Лешкин нос, ловко вытер пальцы о его курточку и толкнул в лоб ладонью, так что Лешка неожиданно сел на доски.
— Чего ты его сразу-то?! — сурово насупился Пожарник.
Куруля (так, выяснилось, звали мосластого) своей босой ногой, которая выгнулась, как резиновая, подцепил Пожарника за пиджак, подволок к краю крыши и ловким ударом той же ноги сбросил вниз. Поделился с Лешкой:
— Такой артист!
Вдруг компания насторожилась. Лешка посмотрел туда же, куда смотрели все остальные, на крышу громоздящегося против сараев бревенчатого темного двухэтажного дома, и увидел, как из слухового окна выскользнул шкет в рванине, сквозь которую во многих местах просверкивало его тело, сполз к краю, повис, ухватившись за водосточный желоб, жутко раскачиваясь и рея лохмотьями, сорвался, серым комом полетел вниз и вдруг остановился, будто влип в стену, возле которой летел, ухватился за какие-то скобы и по ним соскользнул вниз. Не прошло и минуты, как он явился, влез с тыла на крышу сарая, раскрыл свою рванину, и хевра одобрительно оскалилась: к голому серому телу мальца был привязан бечевкой целый куст сушеного самосада. Нарубили ножом, закурили, давая затянуться тем, кто еще не пробовал.
— Откуда драпал? — раскинувшись на шершавых, как наждак, серых досках, буднично спросил Куруля.
Лешка, болезненно скривившись, прошептал, что из Одессы. Выдавил слово за словом, как сидел в воронке и как стало душить дымом, валящим с горящего эшелона, вылез, а кругом ползали и кричали раненые, и он тоже кричал, звал маму и Алю, но их не было, и вдруг все, кто мог, побежали, а когда он опомнился, то уже не знал, в какую сторону возвращаться, и тут полыхнуло, он снова оказался в воронке, только в другой, и лицо в лицо перед ним сидела Аля. Она так вцепилась в него, что он испугался: казалось, она уже не разомкнется от потрясшей все ее тельце судороги.
— В тени, по-над леском надо было бежать! — сплюнул Куруля, когда Лешка рассказал, как хотели его повесить и как бежали они с женщиной-счетоводом и ее сыном по желтому, озаренному луной полю. И Крыса (тот, что своровал табак: острой мордочкой и черными бусинками глаз и в самом деле похожий на крысу) приготовился пакостно захохотать, но Куруля неторопливым движением сгреб его мелкое личико в горсть, подержал, а затем вытер измазанную Крысиными слюнями ладонь о его же рванье. А маленький суровый Пожарник обнял беглеца за плечи, сунул ему в рот свою обмусоленную цигарку, сказал по-отцовски:
— Давай-ка, покури!
Лешку вдруг затрясло. Будто растопило его лед, и только сейчас, с большим запозданием, он почувствовал, что действительно дошел до своих. Скуластая хевра, покуривая, смотрела, как его колотит. Его словно закупорило, а потом взорвало слезами и словами. Захлебываясь, он кричал, что все гады, гады, гады! Не пустили его к Але. А сначала она лежала на полу воняющего хлоркой и сквозняками железнодорожного вокзала и запекшимися губами просила пить. А кружки не было. Кружка была только на станционном бачке, и он кружил вокруг нее, как ворон, но так и не нашел в себе силы, так и не смог превозмочь себя и эту кружку украсть. А потом, когда он в поисках воды убежал за пути, Алю унесли санитары, и он еще двое суток просидел возле инфекционного барака, ночуя в навозе, у коновязи, а потом ему сказали: «Ты бы шел себе, мальчик!», ему сказали, что сестры у него больше нет.
— И сеструху прокакал! — сказал Куруля так, словно его, Лешки, не было рядом.
Двое эвакуированных смотрели на Лешку молча своими неподвижными скорбными глазами. Они были такими же чужими здесь, как и он. Это были: Феля Молотков, в котором еще что-то застряло от капризного, надутого, избалованного ребенка, как бы заледенело в нем, и Федя Красильщиков, большеголовый, крепенький и молчаливый, как водолаз.
— Кружку не мог украсть! — усмехаясь, покачал головой Куруля. И внезапно сделав перед Лешкиным лицом быстрый пас, выхватил у него из кармашка тяжелые серебряные часы — единственную память об отце, отбывшем в первый же час войны к себе на эсминец, в Таллин. Полюбовался, держа на отлете, и сунул себе в карман. — Сестренка умирает, а он кружку никак не может украсть! — смакуя, повторил он. И непонимающе посмотрел на Крысу. Тот, сообразив, что дозволяется, мерзко захохотал.
Лешку обдало таким ужасом, таким осознанием дикой враждебности мира и своей беспомощности, сиротства, что он как бы захлебнулся. В этом состоянии внутренней онемелости, бессилия перед бессмысленной жестокостью происходящего он не услышал обращенный к себе вопрос, и Куруле пришлось серой, в крупных цыпках ногой поднять его подбородок, прежде чем он понял, что когда с тобой беседуют, нельзя забываться.
— Жрать хочешь?
Лешка быстро кивнул, подался поближе к Куруле.
— Думает, я сейчас его буду кормить.
Крыса захохотал. И даже самые сдержанные из поселковых усмехнулись.
— Айда, раз хочешь жрать!
Как ожившая куча серого тряпья, они прошли поселок и вышли на окаймленное кустами и деревьями поле.
Апрель стоял жаркий, звонкий. Суровая зима вдруг сменилась зноем. Солнце свирепо жгло. В громадном небе трепетали жаворонки. Земля лежала в испарине, курилась белым. И когда Куруля спихнул его в канаву, Лешка впервые в жизни вдохнул в себя густой гнилостный запах ее брожения. Всадники, застигшие их среди поля, с гиканьем промчались над ними, кнут въелся в спину прикрывшего его своим телом Курули. Они бросились к кустам, и сторожа, страшно посвистев им вслед, отстали.
Почти не пострадав, они покинули невыкопанное в прошлую осень, брошенное, а затем вдруг взятое под свирепую охрану картофельное поле.
Крыса шустрил по кустам впереди, подбирая с земли всякую дрянь, чтобы с гоготком отбросить ее и обратить к Куруле оскаленные в мелкой улыбке зубы. Пожарник, Феля Молотков, Федя Красильщиков и еще трое скуластых, настороженных, молчаливых, нагруженные ухваченной-таки вымороженной за зиму картошкой, солидно шли сзади. А Лешка с Курулей, олицетворяя собой основу, завязь, шли, породненные кнутом, в центре, и Куруля мимолетно вынул из кармана часы и отдал мальчику.
— Зачем дразнишь часами?!. — Он скривил в едкой усмешечке губы. — Украсть каждому хочется... Хотя бы и мне!