И так далее. В промежутках между фантазиями на тему солдатиков дружелюбный и вроде бы абсолютно спокойный Мики вдруг резко разворачивался и гавкал на маленького блондинистого Билли/Зика. При личном общении его хваленая резкость не выходила за рамки культивированного байкерского образа или наследия «его уличной жизни». Это навевало ощущение, что он, как и всякий испорченный второгодник, одинаково способен дать вам доллар или схватить палку и выбить глаз.
— Слышь, мужик, — рявкнул он мне, кивая в сторону своего надувшегося лакея. — Видишь этого пиздострадальца? Тотальный, бля, неудачник. Правда, Билли? Джерри — писатель. Он толковый парень. Ему надо это знать. Вперед, Билли, расскажи Джерри про то, какой ты ебаный неудачник. В смысле, — он осклабился, понизив голос до зловещего хрипа, — если я скажу ему ползать на его мягком белом брюхе, прямо сейчас, ползать здесь и умолять меня его не увольнять. Правда, Билли? Ты же заползаешь, не так ли, пидор ебаный? Сто пудов.
Тут его шепот взорвался ненормальным воплем: «Давай, Билли! В чем дело?» На этом самом месте, словно в омерзительно искаженном эпизоде, когда Берт Ланкастер позорит цветастые носки Тони Кертиса в «Сладком аромате успеха», несчастный Билли откладывал в сторону кроссворд из «телегида» или какого бы хера он там ни делал, и поворачивал свою жалостливую, измученную, как у таксы, мордочку к хозяину.
— Слышь, Мики… Ты че, чувак. Ты зачем выделываешься. Хватит пургу гнать…
— Не хуй, бля, отговариваться! Ты че, бля, на хуй, отговариваешься! — У Рурка была манера орать и улыбаться одновременно. Потом, обернувшись ко мне, будто я тоже участвовал в разводке, он качал щедро вымазанной муссом головой. (Фактически в его гостиничной аптеке не было ничего кроме мусса — двадцать четыре одинаковых бутылочки.) «Джерри, чувак, ты слышал? Представляешь, как эта педрилка картонная со мной разговаривает?»
Заранее становится ясно, что решили поопускать не одного Билли. Мне предлагается сидеть и смотреть на спектакль — не говоря ни слова, не шевеля даже пальцем — если я хочу получить интервью. Просто присутствуя, наблюдая в натянутом молчании вместе с остальной командой, я принимаю условия игры. Деловое предложение: чтобы пообщаться с Германом Герингом, я должен позволить ему сжечь заживо пару евреев. Само мое согласие позорно.
Ужас… Рурк умел выбить от нуля до сотни в плане низкопоклонничества. И даже если ты знал, что это все понарошку, и Билли/Зик знал, что это все понарошку, то тем хуже. Потому что ты знал, что не было никакой причины устраивать пытки. Никакой причины, кроме вопиющего статусного желания трахнуть мозг другому человеку, дабы довести его до ручки. И пригласить как бы для «инкриминирования» третье лицо — то есть вашего покорного слугу — посидеть в восхищенном молчании, пока разворачивается драма. Гадко — не то слово.
Это продолжалось до бесконечности. И происходило в ночь, когда каждая секунда словно раздвигается в часы, а часы текут, пока у тебя голова не лопнет. Рурк утверждал, что такое унижение человека — его любимый наркотик. Я никогда не видел, чтобы он хоть раз затянулся, никогда не видел, чтобы он принял вещество, более сильное, чем бадвайзер… И кто знает, может, он существовал лишь благодаря этому яду. Не тому, который рвался отсасывать Ленни, а более глубоко скрытой, более токсичной разновидности.
После такого рода обязательного развлечения я не мог просто уползти назад в свой номер и засесть за надоевшего «Альфа». Ночь парада игрушечных солдатиков, что-то в поведении начисто втоптанного в грязь Билли/Зика вызвало и во мне всплеск недобрых ощущений. Вероятно, вид такого унижения вывернул внутренние карманы моего собственного самоуничижения. Чувства рванули на север в страну Сандры.
Как бы там ни было, я проглотил еще один лоуд и потащился в душный рассвет Французского квартала. К тому времени луна уже померкла. Я вдруг осознал, что ищу почтовый ящик, и меня неодолимо влечет к этой колдовской штуке, затаившейся в переулке, мимо которого я чуть раньше спокойно прошел мимо. С поправкой на мои нетвердые ноги, я стоял, если это можно так назвать, у витрины магазина и в духе классического дешевого кино поглядывал на выставленные обезьяньи лапы, ладан, куклы Мари Лаво и свечи, как вдруг заметил, что сзади меня нарисовалась фигура. Женщина в красном платье, чьего приближения я не расслышал, однако заметил отражение через правое плечо.
— Вы что-то печальный, — сказала она. От ее ладони у меня на плече я просто растаял. Я и не подозревал, насколько истосковался по человеческому прикосновению. Женщину, которую я, повернувшись, увидел, не возьмут на обложку «Seventeen». Это была круглолицая блондинка с немного неровно накрашенными губами. Не знаю, то ли ей платье было на размер мало, то ли груди с бедрами на размер велики.
— Вы смотрите на мои чулки, — произнесла она с хриплым смехом, когда я обернулся. — У меня их нет!
По этой причине я конечно же внимательно изучил ее ноги. Лодыжки перетекали au naturel[16] в два поношенных каблука-шпильки. «Здесь для чулок чертовски жарко. По крайней мере, для меня. Вообще не понимаю, зачем девушкам их носить, если она не задумала кого-нибудь придушить?»
Тут опять раздался ее гортанный смех: «Чувак, ты мрачный тормоз! Переспал или недоспал?»
Что-то я ответил, не очень умное. Вроде: «Ты на работе или всегда такая дружелюбная?»
— Я с тобой разговариваю, — ответила она. — Вот какая я. А вечернее платье надела только потому, что в мотеле, где я живу, куда-то задевали все мои джинсы. У долбанного менеджера руки, как грабли, если ты понимаешь, о чем я. Его жена просто сидит в инвалидке за ширмой. Ни черта не скажет.
Не знаю — сработало ли остаточное отвращение к себе по поводу посиделок у Рурка или подкатил новый приступ недовольства всем своим существованием. Сохраняемая дистанция, как теперь прояснялось, обладала единственным преимуществом, что одновременно вырывала тебя из ада и открывала восприятие окружающего в мельчайших деталях. Мне хотелось просто промыть себе мозг лизолом и убить все микробы в зародыше.
Салли рассказала мне про свой отъезд с Миссисипи, про маленького сына, которого там оставила, про деньги, отправляемые бабушке с тех пор, как нашла хорошую работу. Пока не накопила на то, чтобы перевезти его жить вместе с ней. «Хотя, — призналась она, когда мы шествовали по красному ковру в гостиничном коридоре под обкуренным удивленным взглядом ночного портье в униформе, — мне не хочется растить ребенка в Новом Орлеане».
Я представлял себе все совсем по-другому. Вот я изменяю жене, когда мы заходим в богатый номер, предоставленный журналом. Я слишком устал для этого: измотанный, раздавленный состязанием на психическую выносливость и зарождающимся осознанием порожденной наркотиками лжи, в которой я жил раньше.
Знаю только, что прикосновение к мягкой, пухлой плоти Салли после того, как секс стал относиться к тем самым занятиям, из-за которых я и торчал, пытаясь забыться, тут же взбудоражило меня. Мы перекатились на усеянную бумагами постель, целуясь, как пара тонущих астматиков, срывая друг с друга одежду. Салли схватила мою руку и сунула ее между своих увлажнившихся бедер. «Не знаю, почему меня волнует ходячий ксилофон, но это так!» Мне никогда раньше не приходило в голову сочетание похотливая баба. «Солнышко, — вскричала она, — на твоих ребрах можно сыграть „Дикси“!»
Мы заказали еду в номер прежде, чем начать кувыркаться, и к прибытию подноса с хавкой уже успели кончить. Салли хотела есть. А я обнаружил, что впервые с прилета в Новый Орлеан сам смертельно проголодался. Не помню, когда последний раз у меня был аппетит — даже не замечал, насколько в голом виде напоминаю узника Дахау, пока не увидел себя в зеркале. «Мальчик, ты собираешься переехать в Биафру или как? Иди сюда жрать!»
Я послушался. И вдвоем с голой Сатли, закутавшейся в простыню, мы сели и набросились на пищу, наваленную на блюдо. Я отгрызал головы у огромных креветок и бросал их в мусорку. Салли пролила сок омара мне на живот. Под конец мы рухнули на подчистую опустошенный поднос, и перекатились на ковер с нарисованными гардениями. Я просто хотел зарыться в нее. И никогда не вылезать.
Салли шмякнулась лицом в тарелку с голубикой, оголубив себе губы, а я пристроился сзади и шуровал так, что шея хрустнула. Я действовал неловко, но старательно. Когда все закончилось, она повернула ко мне измазанное в ягодах лицо и проговорила: «Вот что называется настроиться по-итальянски. Двигаешь в пустыню на скорости сто миль в час проверить, все ли нормально».
— Правда? — выдохнул я, настолько раздавленный планом, колесами и тоской, что почти задыхался.
— Сотте ci, сотте за[17], — ответила она, — но не стоит особо разбегаться между поездками.