Ее привычка заразила меня. Я приучился смотреть на улицу из окна детской, когда инфанта под истерический рев выводили в слякотную хмарь на прогулку. Считалось, что ребенку необходим свежий воздух. Наверное, так и есть, но, в какой бы хорошей форме ни покидал он родные пенаты, домой возвращался, путаясь в насморочной слизи, которая сочилась у него из всех отверстий.
Я научился видеть заоконное пространство глазами Татьяны Алексеевны: чужой, недоступный, манящий мир. Но привыкший, в отличие от нее, к живому чувству улицы, я вступал в более активные общения с прохожими: заводил с ними разговоры, обменивался новостями, выслушивал жалобы, порой довольно интимные признания, не скупился на советы и дружеские услуги — объяснить, как пройти, подсадить в троллейбус, поднести тяжелую сумку. Я обнаруживал в себе качества, которые начисто отсутствовали в невоображаемой жизни: общительность, отзывчивость, находчивость, способность сказать человеку нужное слово. Возле окна, глядящего на улицу, у меня возникало ощущение какого-то партнерства с Татьяной Алексеевной, и это хорошо заполняло пустоту. Меня отделяла от нее всего лишь лестничная площадка, но одолеть это малое пространство было нелегко. Негласный запрет был наложен ею самою, не желающей делить своего одиночества. Я имел право на два телефонных звонка в день, хотя это право, вернее, ограничение на более частые визиты, никем не оговаривалось.
Однажды, рухнув сердцем, я увидел на другой стороне улицы, возле ресторана «Нарцисс», превращенного во время войны в общежитие для иностранцев-эмигрантов, Татьяну Алексеевну. Она отважилась, разорвала незримые путы и вошла в эту человеческую реку. Я видел ее так отчетливо и крупно, будто смотрел в полевой бинокль. Ее лихо заломленную каракульчовую кубанку, из-под которой лилось золото, ее рабочую суконную шубу с беличьим воротником и смешным треугольником беличьего меха, нашитым на то место, к которому я так вожделел. Меня всегда поражал этот неуместный меховой нарост — знак то ли озорства, хулиганства владелицы, то ли безвкусицы ее портнихи. Он выглядел особенно неприлично, когда она опускала в него руку, треугольник служил карманом. На ней были фетровые, отороченные мехом ботики, доходившие до середины тугих икр и слегка подпиравшие их.
Все мучительно подавляемое желание, которое с переездом в Москву и полуотлучением от Татьяны Алексеевны я нечеловеческими усилиями загонял внутрь, взорвалось во мне. Я слышал ее благостное дыхание, знакомый запах духов и влажного меха, чувствовал в руках объем и вес ее крупного тела, я соединялся с ней. И тут, в первый и последний раз в жизни, случилось то, от чего я уберегся в отрочестве. Одна моя рука продолжала обнимать Татьяну Алексеевну, другая выпустила на волю перенапряженную, готовую разорваться плоть. Во мне творилась быстрая, почти бессознательная работа. Я знал, что овладею сейчас Татьяной Алексеевной, но надо было взять от наслаждения как можно больше, едва ли такой случай повторится и я снова застану ее на улице врасплох.
Легко вообразить альковную сцену, ее обнаженное тело, которое я не раз видел на реке, ее улыбку, губы, распахнутые глаза, ответные движения навстречу моей страсти, но этой фантазии не нужна та, реальная, во плоти и крови, в шубе и в папахе, в фетровых ботиках и облегающем икры шелке, что была передо мной в нестерпимой близости. И тут я вспомнил о ее героической поездке в трамвае. Неистовый восточный человек, вопреки гневно-уничижительной реплике Татьяны Алексеевны, как раз умел ездить в трамвае — вон какую находчивость проявил! — а я умею смотреть в окно.
И я повторил маневр кавказца. Я прижался к ее крупу, почти повис на нем, одной рукой ухватился за меховой треугольник, другую погрузил в теплоту подмышки. Она сделала вид, будто ничего не замечает, и устремилась к булочной. Она не оборачивалась, не пыталась стряхнуть меня, значит, понимала непреложность происходящего и с уважением относилась к насланному ею безумию. Дома мы были всегда под наблюдением, а здесь совсем одни — не считать же уличную толпу, — и она не только не противилась, но даже стала помогать мне, остановившись у дверей булочной и слегка выпятив зад. На нем я и въехал в рай. Была короткая отключка, когда же я пришел в себя, она скрылась.
Я посмотрел на мокрый пол, и мне не было противно, хотелось, чтобы пятно никогда не просыхало, как память о моей близости с любимой.
И тут я услышал на лестничной площадке голос Татьяны Алексеевны и простуженный бормоток ее внука. Тот всегда, возвращаясь с гулянья, звонил бабушке. Предстояло вечернее кормление, самое трудное, ибо производилось на свежее нездоровье, принесенное с прогулки. Татьяна Алексеевна никуда не выходила. Как могла прийти мне в голову такая шальная мысль? Я согрешил со случайной, незнакомой женщиной. Мне стало мерзко. Близость с Галей была верностью ее матери, ибо они состояли из одного тела. И вот я оскоромился с женщиной толпы, поманившей меня бедным сходством с Татьяной Алексеевной. Мой рай был раем на помойке.
Примечательно, что след моего позора остался навсегда на паркете у окна, несмываемый, невыводимый, как кровавое пятно в замке Кентервилей, томя обитателей квартиры тайной своего происхождения…
Известно, что люди крайне невнимательны друг к другу и не наблюдательны в силу слишком большой занятости самими собой. Мы себя все время выдаем, проговариваясь в том, что больше всего хотелось бы скрыть, каждый из нас — сейф без секретного кода. И если мы не ходим морально голые друг перед другом, то лишь в силу одолевающего нас эгоцентризма, не позволяющего видеть окружающее даже на малой глубине. Каждый занят только самим собой, и при этом подавляющее большинство из нас не умеет использовать себе на пользу самопредательство окружающих. Мы придумываем людей себе на потребу, а идет это нам во вред, потому что мы убеждены в собственной проницательности и непогрешимости суждений. Но случается очень редко, — люди угадывают то, что вы при всей беспечности тщательнейшим образом скрываете, самое, самое таимое, как ключик в Кощеевом ларце. Так бывает, когда люди испытывают к вашей личности особый, острый, до болезненности, интерес. Этот интерес может быть порожден только сильными чувствами: любовью, ревностью, жаждой мести. Бывают и другие импульсы: честолюбие, стремление к власти, я называю лишь самые распространенные. Эта ядовитая троица сосредоточилась на какое-то время в Кате. Она таки вышла замуж за кудрявого Костю и почему-то сразу решила, что ее сердце разбито, жизнь погублена, и виной тому я.
Однажды мы собрались у Кати, не помню уж по какому поводу: то ли Костя защитил кандидатскую диссертацию, то ли они запоздало отметили свое бракосочетание — нечто вроде черствой свадьбы, но истинным поводом послужила великолепная семга, которую Катя привезла с севера, где гостила у своего дяди. А главное, Кате, ставшей замужней дамой, хотелось принять у себя Татьяну Алексеевну, чьим гостеприимством она с мужем так часто пользовалась. Известна щедрость бедных к богатым. Катя так расстаралась, что ее стол почти не уступал Валтасаровым роскошествам Звягинцевых. Конечно, все, кроме семги, было более низкого качества: не та сортность, не то масло, не та мука. Но все равно было вкусно и гастрономично. Тем не менее Катя боялась не потрафить избалованной Татьяне Алексеевне и, предлагая ей горячие аппетитные пирожки, сказала нищенским голосом:
— Конечно, это не ваши пирожки…
— Брось прибедняться, — перебил я с полным ртом. — Я лично сторонник демократического пирожка.
У Кости Кашина была замечательная способность хохотать до слез, до упаду, до колик. Именно такой приступ хохота исторгла из него моя незамысловатая острота о демократическом пирожке. Он рыдал, корчился, сморкался в большой клетчатый платок, выбегал в ванную умыть лицо. Чужой смех заразителен, мы все настроились на смешливый лад, и это принесло бурный успех еще двум или трем моим шуткам.
— Ну, ты сегодня в ударе! — восхитился вконец измочаленный Костя.
А Катя притемнилась, освеженной болью поняв, какого блистательного человека увели у нее Звягинцевы. Она мощно населила возвышенной и роковой небывальщиной пустоту наших давних и бессодержательных отношений.
Мне было приятно предстать перед Татьяной Алексеевной в таком выгодном свете, не скажу, что это часто удавалось, к сожалению, за ней и за Галей пришла машина. Им надо было в ателье и сделать какие-то покупки для дачи. За мной они заедут на обратном пути. Все пошли провожать их на улицу, я остался наедине с семгой. Первой вернулась Катя.
— Что скис? Уплыла твоя царевна?
— О чем ты?
— Не придуряйся! — Ее лицо — лицо грустно-мечтательного Петрушки передернулось злой гримасой. — Что я — слепая? А ты не робей, воробей. Пойдешь по накатанной дорожке.