Татьяна Алексеевна в эротических описаниях придерживалась даже не физиологического стиля Генри Миллера, а бухгалтерской скрупулезности маркиза де Сада, где арифметика начисто вытесняет поэзию. Галя, усвоившая методу матери, рассказала мне о ночи любви, будто речь шла не о ее родителях, а о персонажах романа «Содом и Гоморра».
После ночи, напомнившей золотую пору жизни, Татьяна Алексеевна решила, что вернула мужа. Она ошибалась. Чувствуя вину перед другой женщиной, он оформил свою передислокацию особенно грубо и откровенно.
Но она была уже не та, что несколько лет назад, когда в мстительном порыве кинулась в объятия Эдика, да и мне до Эдика далеко, все свелось к одному короткому поцелую.
Но душа ее сорвалась с колков. Она стала иначе жить. Теперь она часто отлучалась из дома и нас с Галей с собой не брала. Правда, ходила она всего лишь к старой подруге Нине Петровне, иногда к жене знаменитого авиатора на «девичник», но возвращалась крепко на взводе. И не только не пыталась скрыть опьянение, держать форму, что отличало ее прежде, напротив, огравировала свое состояние: хохотала без причины, молола чушь, натыкалась на мебель, повторяла чьи-то непристойности, много внимания уделялось гениталиям.
Побывала она наконец-то в гостях у моих родителей, где вела себя более чем странно. Ей непривычен был такой способ развлекаться. Пили много, но было и другое: разговоры, серьезные споры, стихи, розыгрыши. Брат отчима замечательно изображал старого селадона, который вспоминает золотые денечки. «По первопутку в бардачок. Господи, до чего хороша была жизнь! шепелявил беззубый старый гуляка. — Как войду, как крикну: „Бляди!“, набегут, навалятся всей своей жаркой мякотью. По головкам гляжу, по юбочкам гляжу, в глазки гляжу. Господи, до чего хороша была жизнь!»
Татьяна Алексеевна краснела. Ее нельзя было смутить никакой житейской похабщиной, но искусство свято, оно должно быть красиво и поэтично, а тут бляди виснут на старом хрене. Теперь она понимала, что такое богема и почему Звягинцев со скрытым неодобрением относился ко всему, что шло от меня. От «поэтической масандры» не жди добра. Ей чудилась особая испорченность в окружающих людях, так непохожих на ее простодушных друзей. Но когда Галя, у которой был ранний утренний концерт, заторопилась домой, Татьяна Алексеевна осталась. Она явно хотела, чтобы этот омут ее затянул.
Она сидела рядом с моим пепельноволосым приятелем Лешей и откровенно заигрывала с ним. Меня это не огорчало. Откуда бы ни началось таяние, важно, чтобы лед растопило. А потом меня отозвала мама, очень решительная, как всегда, когда вино стучалось ей в сердце: «Я сейчас дам в морду Лешке или выгоню твою тещу». — «За что?» — «Она все время держит руку у него в штанах. Ей что тут — бардак?» — «Она опьянела. Я приведу ее в чувство».
Хватит благодушия. Лешка опасен. Второй раз становится он мне на пути. С этим надо кончать. Свою роль пробника он уже выполнил. Я вызвал Лешку в коридор, сказал, что из-за его поведения назревает скандал, и выпроводил. Затем я предложил Татьяне Алексеевне посмотреть мой кабинет. Она неловко выпростала из-за стола свое крупное тело — квартира была крошечная, тесная, соответствующая нашему убогому жизненному статусу, — по ногам, телам и головам пирующих выбралась в коридор, заполнив его во всю ширину, вернее сказать, ужину. Я открыл дверь кабинета и втолкнул туда Татьяну Алексеевну, которая с размаху опустилась на диван, охнувший всеми своими старыми пружинами. Опасно испытывая его на прочность, я навалился на нее и стал целовать.
Возможно, ей показалось в пьяном дурмане, что продолжается так счастливо начавшийся роман с Лешей, но она не удивилась и не воспротивилась, закрыла глаза и прижала меня к себе. Тогда я помог ее руке совершить тот же путь, что она так удачно проделала за столом, только к другим закромам, ощутил божественную прохладу и нестерпимый жар, сошел с ума и лишь поэтому не достиг гавани. Но полнота обладания другой женщиной не давала мне такого изнемогающего, изнеживающего безумия. Вот когда ожидание не обмануло, а превзошло все горячечные мечты. Стены моей жалкой комнаты раздвинулись, унеслись прочь, вокруг было бесконечное синее блещущее пространство, и я качался на этом воздушном океане.
Не знаю, через час, через день, через вечность, в легкой усталости, в надежности, которую дает привычка, я понял, что ее движения — это не лениво-пьяное угождение чужому настырному домоганию, а соучастие. У нас возникло то дружеское согласие, которое бывает при пилке дров. Жаль лишь, что бревна мы так и не перепилили. Слишком сильное, долгое, ставшее маниакальным желание становится и тормозом. Оно не хочет, чтобы его, пусть на малое время, изгнали. Оно словно страшится пустоты, которая неизбежно наступает за удовлетворением, пустота эта нередко оборачивается отчуждением, даже отвращением, только что не ненавистью, конечно, до нового наполнения. Желание, тешась собой, забывает, что оно лишь отправная точка к станции блаженства, его обещание. Словом, я зря надеялся, что повторится заоконное чудо, когда лишь силой воображения я овладел Татьяной Алексеевной, находившейся по другую сторону улицы. Как ни странно, тогда на меня работала абстрактность акта, а здесь участвовала реальная плоть, и это мешало.
То ли мы просто выдохлись, то ли сработало ощущение опасности, но, не сговариваясь, мы отпали друг от друга.
Я вышел в коридор и наткнулся на мать.
— Ну, я все уладил. Она пришла в себя.
— Если ты будешь и дальше так улаживать, — сухо сказала мать, — это добром не кончится. Шофер уже три раза стучался.
— А где гости?
— Все давно разошлись.
Нам дали возможность уйти незаметно. Татьяна Алексеевна, человек воспитанный, старых правил, хотела обязательно попрощаться с моими родителями и поблагодарить их за прекрасный вечер. Я уверил ее, что они давно спят.
— Неужели так поздно? — удивилась она и добавила заговорщицки: — Как время бежит!
Доехали мы домой без приключений, хотя я чувствовал, что в ней бьется авантюрная жилка. Я держал ее за руку, скорее, придерживал. Уже в лифте она сказала с глубокой интонацией, каким-то смуглым голосом, что ей очень пришелся мой предмет. Очень! — добавила она, и серо-голубые глаза ее стали фиолетовыми…
Вскоре я убедился, что Татьяна Алексеевна принадлежит к разряду чаплиновских миллионеров, которые спьяну ласкают бродяжку, протрезвившись, не узнают. Конечно, какие-то запреты были сняты раз и навсегда, но это входило в картину ее новой жизни, в бессильный бунт.
Я валяюсь с книгой на тахте в чужих пижамных штанах, то ли оставшихся от Галиного мужа, то ли выброшенных Василием Кирилловичем. Галя принимает душ. Неожиданно дверь распахивается, чуть не сорвавшись с петель, в комнату — шапка набекрень, шуба вразлет, почти спадает с плеч, вваливается Татьяна Алексеевна.
— Вы что тут киснете?
Она падает на тахту, сползает на пол и наносит мне два страстных поцелуя в пах, оставляя на светлой ткани двойной ярко-красный отпечаток своих накрашенных губ. Такого еще не бывало. Может, от штанов идет ток прошлого владельца? Я не успеваю получить ответ, входит, отжимая волосы, Галя. Я делаю оскорбленное лицо. Галя не обращает на меня внимания, берет мать за плечи, поднимает и уводит.
— Ты видишь? — говорю я вернувшейся Гале с наигранным возмущением.
— Я отстираю, — спокойно говорит Галя.
— Тебе не кажется, что это переходит все границы?
— Ну, ты же знаешь мать выпившую…
Моя жена — загадка. Впечатление такое, что все происходящее в доме ничуть ее не касается. Хотя раз-другой я чувствовал, что она жалеет мать. Но ни разу не слыхал, чтобы она осуждала отца. Все происходящее она воспринимала как данность и безропотно принимала.
Конечно, в глубине души я ликовал, хотя не успел оценить неожиданный подарок.
Но еще шаг вперед был сделан. Теперь мы часто обнимаемся, хотя и не так безоглядно. Она позволяет мне обнажать ее груди и целовать их. При этом смотрит сверху вниз уже знакомым чуть комическим взглядом. И взгляд этот ставит меня на место. Душевно она не дает мне приблизиться, вспышки интимности не распространяются на остальную жизнь. Так, она с особой настойчивостью напоминала мне о неуплате очередного взноса в семейный бюджет. Я и раньше частенько опаздывал, мне трудно и плохо работалось — а кто виноват в моей профессиональной деградации? — но прежде она была снисходительна и терпелива, сейчас — раздраженно требовательна.
Недавно, когда я находился в короткой командировке, ко мне в дом явилась Галя и забрала — по распоряжению матери — пишущую машинку «мерседес», которую они же сами дали мне для работы. Я был так неимущ, что не мог ни купить себе машинку, ни взять напрокат. В пору долгого недомогания отчима я пользовался его стареньким «ундервудом», у которого лопнула пружина и тяга каретки осуществлялась с помощью привязанного к ней веревкой кирпича. Теперь отчим вернулся к работе и забрал машинку вместе с кирпичом. В доме Звягинцевых никто на машинке не печатал, и «мерседес» годы пылился в залавке. Мне дали с условием, что я не буду трещать над головой инфанта. Теперь я каждый день таскался на свою старую квартиру и стучал на «мерседесе» в кабинете с мышиную норку, хранящем медленно истаивающий аромат Татьяны Алексеевны. Отобранную у меня машинку тут же продали. Подобного рода алчность обеспеченных сверх головы людей была необъяснима, и я тщетно пытался найти в поступке женщины, чьи груди целовал, какой-то символический смысл. Возможно, он действительно был, но я его не улавливал. Мне было наплевать, что я лишился орудия производства, ошеломил жест немилости. Да нет, никакой немилости не было.