— У тебя есть деньги на такси? — спросил я.
— А ты со мной не поедешь?
— Я думал подождать тебя тут внизу, в баре.
— Можешь подождать в Центральном парке. Его кабинет прямо через улицу.
— Брен, какая раз… — Но, увидев ее глаза, я отказался от бара с кондиционером и решил проводить ее до места. Пока мы ехали по городу, хлынул ливень. Потом он прекратился, улицы стали липкими и блестящими, под мостовыми рокотало метро, и все это было похоже на то, как будто мы вошли в ухо льва.
Кабинет доктора располагался в здании фармацевтической фирмы «Сквибб», напротив «Бергдорфа-Гудмана» — прекрасная возможность для нее расширить свой гардероб. Нам даже в голову не пришло пойти к врачу в Ньюарке, наверное, потому, что это было слишком близко к дому и вполне могло открыться. Подойдя к вращающейся двери, Бренда обернулась ко мне; глаза у нее были очень влажны, хотя и в очках, и я не сказал ни слова, боясь того, что может натворить слово, любое слово. Я поцеловал ее в волосы и показал, что буду на другой стороне улицы, у фонтана; она вошла в вертушку. Машины на улице двигались медленно, как будто влажность была стеной на пути у всего движущегося. Даже фонтан, казалось, булькал кипятком на всех сидевших рядом, и я мгновенно решил не переходить улицу, а повернул на юг и по дымящемуся тротуару Пятой авеню пошел к собору Святого Патрика. На северной лестнице собора собралась толпа: смотрели, как фотографируют модель. Она была в платье лимонного цвета, ступни у нее были развернуты, как у балерины, и, входя в церковь, я услышал слова какой-то дамы: «Если бы я ела творог десять раз в день, и то не была бы такой тощей».
В церкви было не намного прохладнее, хотя тишина и мерцание свеч создавали такое впечатление. Я сел позади; встать на колени я не мог себя заставить, однако облокотился на спинку скамьи впереди, сложил руки и закрыл глаза. Подумал, похож ли я на католика, и, подумав так, обратился к себе с маленькой речью. Можно ли назвать эти смущенные слова молитвой? Во всяком случае, слушателя моего я называл Богом. Боже, сказал я, мне двадцать три года. Я хочу, чтобы все обошлось хорошо. Сейчас доктор обвенчает со мной Бренду, а я не вполне уверен, что это к лучшему. Что же я полюбил, Господи? Почему выбрал? Кто Бренда? Успешный бег достается проворным[37]. Надо ли мне было сперва остановиться и подумать?
Я не получал ответов, но продолжал спрашивать. Если мы общаемся с Тобой вообще, Боже, это потому, что мы плотские и стяжатели, а раз так — причастны к Тебе. Да, я плотский и знаю, что Ты это одобряешь, знаю. Но насколько плотским мне позволено быть? Я стяжатель. Куда обратиться мне теперь в моем стяжательстве? Где мы встретимся? И какая Ты награда?
Это была хитроумная медитация, и мне вдруг стало стыдно. Я встал, вышел на улицу, и шум Пятой авеню встретил меня ответом:
О какой награде ты говоришь, поц? О золотой посуде, о деревьях спорттоваров, о нектаринах, носах без горбинок, Раковинах Патимкина, о «Бонвит-Теллере»…[38]
Но, черт возьми, это Ты, Боже.
А Бог только засмеялся, клоун.
Я сел на ступеньки фонтана под маленькой радугой брызг. Потом увидел Бренду, выходящую из здания «Сквибб». Она ничего не несла в руках, как женщина, вместо покупок только глазевшая на витрины, и я на секунду даже обрадовался, что она не подчинилась моему желанию.
Но пока она переходила улицу, эта легкость в мыслях исчезла, и я снова стал самим собой.
Она подошла и посмотрела на меня сверху; потом вдохнула, наполнив воздухом все свое тело, и выдохнула: «Фу-у!»
— Где она? — спросил я.
Ответом мне был сначала ее победный взгляд, такой же, каким она наградила Симп, обыграв ее, такой же, как в то утро, когда я пробежал третий круг в одиночестве. Наконец, она сказала:
— Она во мне.
— Ах, Брен.
— Он сказал: вам завернуть или возьмете с собой?
— Бренда, я люблю тебя.
* * *
В ту ночь мы спали вместе и так нервничали из-за нашей новой игрушки, что действовали совсем по-детски или, пользуясь спортивным языком, как несыгранная пара. А следующим днем почти не виделись, потому что шли последние приготовления к свадьбе — суета, беготня, телеграммы, крики, слезы, одним словом, безумие. Даже трапезы лишились патимкинского обилия — их вымучивали из плавленого сыра, черствых луковых булочек, сухой салями, остатков паштета и фруктового салата. Вся суббота прошла в исступлении, я старался держаться в стороне от тайфуна, а в центре его Рон, громоздкий и улыбающийся, и Гарриет, порхающая и вежливая, неуклонно притягивались друг к другу. К воскресному вечеру усталость победила истерию, и все Патимкины, включая Бренду, рано легли спать. Когда Рон пошел в ванную чистить зубы, я решил тоже пойти почистить. Пока я стоял перед умывальником, он проверил свой бандаж на влажность, потом повесил его на краны душа и спросил меня, не хочу ли я послушать его пластинки. Я принял его предложение не от скуки или одиночества; нет, здесь, среди воды, мыла и белых плиток высеклась искра командного духа, и я подумал, что Рон пригласил меня из желания провести последние минуты холостячества с другим холостяком. Если так, то этим он впервые по-настоящему признал мой мужской статус. Как я мог отказаться?
Я сел на неиспользованную двуспальную кровать.
— Хочешь послушать Монтовани?
— Конечно, — сказал я.
— Кого ты больше любишь, его или Костеланеца?
— Даже не знаю.
Рон подошел к шкафчику:
— Слушай, а может, пластинку из Колумбуса? Бренда тебе ее заводила?
— Нет. Не думаю.
Он вынул пластинку из конверта и, как гигант, подносящий к уху морскую раковину, осторожно поместил ее на проигрыватель. Потом он улыбнулся мне и лег на кровать. Он подложил руку под голову и устремил взгляд на потолок.
— Ее дают всем выпускникам. Вместе с альбомом… — Но в это время заиграла пластинка, и он умолк.
Я смотрел на Рона и слушал пластинку. Сначала была только барабанная дробь, затем тишина, затем опять барабанная дробь, потом тихо, походная песня с очень знакомой мелодией. Когда песня кончилась, я услышал колокола, тихо, громко, потом снова тихо. И наконец раздался Голос, утробный и исторический, наподобие тех, что звучат в документальных фильмах о зарождении фашизма.
«Год тысяча девятьсот пятьдесят шестой. Время года — осень. Место — Университет штата Огайо…»
Блицкриг! Судный день! Господь взмахнул дирижерской палочкой, и Хоровое общество Университета Огайо разразилось университетским гимном с такой силой, как будто от этого зависело его спасение. После первого отчаянного куплета они канули, все еще крича, в глухую бездну, и снова возник Голос:
«Листва на деревьях золотится и рдеет. Дымят костры у домов студенческого братства — кандидаты сгребают опавшие листья и превращают их в голубой дым. Старые лица приветствуют новичков, новые лица знакомятся со старыми, и начался очередной учебный год…»
Музыка. Снова мощно вступает Хоровое общество. Потом Голос: «Место — берега реки Олентанги. Событие — Заключительная игра 1956 года. Противник — опасный, как всегда, Университет Иллинойса…»
Рев толпы. Новый голос — Билла Стерна[39]: «Мяч у Иллинойса. Вбрасывание. Линдей отходит назад для паса…. Длинный пас вперед через все поле… и ЕГО ПЕРРРЕХВАТЫВАЕТ СОРОК ТРЕТИЙ НОМЕР, Херб Кларк из команды Огайо! Кларк уходит от полузащитника. Уходит от второго, он в центре поля. Блокирующие с ним рядом, он на отметке сорок пять… сорок… тридцать пять…»
Билл Стерн подбадривает Кларка, Кларк — Билла Стерна, и Рон у себя на кровати, слегка помогая Кларку телом, вместе с ним выносит мяч за линию.
«И вот уже вперед выходит Огайо, 21–19. Какая игра!»
Снова вступает глубокий Голос Истории: «Но сезон шел своим чередом, и, когда первый снег лег на газон, слышнее стал стук мяча по паркету и гулкие крики „Бросай!“ в крытом манеже…»
Рон закрыл глаза.
«Игра с Миннесотой, — объявил новый, более высокий голос, — и для кое-кого из наших четверокурсников — последняя игра за красно-белых… Игроки готовы выйти на площадку, где их с нетерпением ждут. Переполненные трибуны встретят громкими аплодисментами тех, кого уже не увидят в будущем году. Вот выходит Ларри Гарднер, рослый седьмой номер, Большой Ларри из Акрона, Огайо…»
«Ларри…» — взревел громкоговоритель; «Ларри», — подхватила толпа.
«А вот выходит, ведя мяч, Рон Патимкин. Рон, номер одиннадцатый, из Шорт-Хиллз, Нью-Джерси. Последняя игра Большого Рона, и болельщики Огайо не скоро забудут его…»
Большой Рон напрягся на кровати, когда громкоговоритель назвал его имя, а от оваций в его честь, должно быть, задрожали сетки на кольцах. Затем объявили остальных игроков, а затем баскетбольный сезон закончился, потом была Религиозная неделя, Выпускной бал (на крыше спортивного зала гремел Билли Мэй[40]), студенческий капустник, выступление Э. Э. Каммингса перед студентами (стихи, молчание, аплодисменты), и, наконец, Актовый день: