его принять.
– Но только я хочу сыграть тебе одну вещь, – сказал Антон.
– Хорошо. Давай.
– Прям здесь? Давай зайдем в квартиру.
Я неохотно и с боязнью согласилась. Не хотелось вести его в дом. Я боялась, что он увидит, что Мамы нет. Не дай Бог, что-нибудь выдаст Ее отсутствие.
Антон разделся и прошел на кухню. Он взял гитару – гитара была меньше обычного размера, наверное, три четверти. “Маленькая гитара для маленькой принцессы”, – сказал он.
– Я сейчас сыграю тебе вещь, которую ты слышала раз семнадцать в один день, наверное. Он проиграл первые аккорды и начал петь во весь голос:
“Я посылаю все на хуй… И первым делом я шлю на хуй тебя… Именно тебя-а… И никого другого… Е-ей, я посылаю все на хуй…”
Я находилась так далеко… от него, от своей квартиры, от себя, что мое возмущение не прорвалось через тяжесть, которую я испытывала. Я ненавидела его.
Я остановила его. Петь во весь голос в скорбном доме я не разрешала даже папе. Антон встал, оделся и ушел, видимо, довольный собой.
Он, наверное, не знает и не догадывается, – думала я. Иначе это не вписывалось в мои мозги. Он просто хотел ответить ударом песни на удар нашей разлуки. В другое время я бы, может, оценила… Нет, петь девушке, что ты посылаешь ее на хуй… Я испытывала недоумение и омерзение. Я не хотела больше никогда видеть этого человека.
А, может, он проверял, дома ли Мама? В чем дело?..
Это был мой день рождения, который я не отмечала, потому что не дожила до него.
В этот день рождения вечером папа купил вкусностей, а я понеслась в суши-кафе и сказала бармену:
– У меня сегодня день рожденья. Налейте водки.
Я выпила водки, взяла суши и пошла к папе. Он не говорил о бабушке с дедушкой. Он ставил мне слушать свои любимые песни. “Любо, братцы, любо…”, “Я несла свою беду…” грустно, но лучше, чем его прошлые разговоры.
Мы по-прежнему встречались с Белкой. Я ничего ей не говорила… А как скажешь? Привет, у меня умерла Мама? Слова не умещались в мой рот и мою голову.
Белка была немного с вечеринки в тот вечер. А после вечеринки она зашла к своей первой любви, просто так, за советом. А он её сильно обидел. Она очень сильно рыдала. Ее голос был глубоким и грудным. Я вдруг подумала, что никогда раньше не замечала, какой красивый и чистый у нее голос. Странно так говорить, но я это заметила: сейчас она была очень красива.
– … и начал мне рассказывать, что такое истерические реакции и где я вела себя неадекватно, – плакала она.
– Да он и сам не сильно адекватен! Ты подумай, кто тебе сказал об этом! Да никакой нормальный человек не скажет такое в ответ! Даже если так и есть, любой другой бы объяснил, что некие безобидные реакции, тип реакции называется этим словом…
Она плакала, и плечи ее сотрясались от рыдания, а я стояла и невольно думала, до чего же она красива.
– … а не ответил бы вот так, когда человек пришел за советом…
Мы и раньше знали, что он неадекватен, что он самоутверждается за наш счет, что у него не все в порядке с головой и реакциями, но надо тысячу раз разочароваться в человеке, которого любил или любишь. Боль не проходит одним пониманием…
– … Подумай сама, Бел, вместо того, чтоб помочь – а он именно на это и претендует – он принижает человека, который пришел к нему за советом. Да никакой нормальный человек так себя не повел бы! Это все – всё, что он сказал – абсолютно к тебе не относится. Это все говорит о нем. Не о тебе. О его неладных отношениях с людьми, жизнью и девушками – иначе он давно уже был бы не один. Подумай сама, Бел!..
Белка понемногу успокаивалась, но на душе у нее было херово, конечно. Очень трудно вырезать кого-то из своей души. И очень трудно и бессмысленно жить с мыслями о человеке, который никогда не будет твоим, да ты уже и не хочешь этого, просто воспоминания о нем живее твоей теперешней жизни, и ты не можешь сделать ее ярче потому, что постоянно думаешь о нем, ешь себя… – замкнутый круг, в общем. Жить и думать о человеке так как она – это ужасно. Сколько еще времени она будет забывать его? Сколько еще будет жить иллюзией, а потом понимать, что это иллюзия, а потом прощаться с ней? Кто-то и всю жизнь так живет… И человек… к тому же… дерьмо… был бы он хоть капельку прекрасен, тогда… а так… нет.
Может быть, она сама это понимала. Может, начала понимать. Может, поняла уже давно, но прятала от себя, и сейчас уже не могла это дольше скрыть. Я ненавидела его. Мне хотелось его ударить. Нельзя делать так больно людям. Бессмысленно больно. Если б он ей еще сказал: вот это плохо – работай над этим – это еще можно было бы с трудом понять – типа через тернии к звездам. Типа окунуть человека в дерьмо с головой, чтобы он перестал в нем купаться. Но так – пустая неконкретная обида, когда он еще и проехался по девичьему доверчивому сердцу…
Мы сидели у нее в подъезде, между двумя входными дверьми – у нее там было много места – размером с мою ванную – и курили.
Я говорила ей все это, но другими словами. А, может, что-то другое, но с этим смыслом. А, может, я вообще не могла ее утешить – просто быть рядом. Мы сидели, и было необычайно тихо. Не было слышно ни улицы, ни дома. И было не как всегда, когда мы наперебой шумно что-то обсуждали.
– Все равно это больно, – сказала она.
– С болью можно справиться.
– Это трудно.
– Это возможно. Все равно это лучше, чем часами думать о нем, думать, не позвонить ли, не зайти ли.
Она вскипела – и дала этим словам слететь с своего языка.
– Да как ты можешь все такое говорить, когда у тебя у самой дома умирает мама!..
– … она уже умерла, Бел… – я сказала это очень тихо.
– Что?
– … она уже умерла…
Как она рыдала… Боже, как она рыдала… Я пыталась ее успокоить, но она была как безумная. Я никогда не видела, чтобы человек так убивался. Чтобы. Человек. Так. Убивался. Она билась в рыданиях, проталкивая сквозь слезы:
– как… можно… жить в мире… где у твоей подруги… может умереть мамаааа….
В какой-то момент что-то внутри меня сломалось, и я зарыдала вместе с ней. Перед глазами вернулся мне гроб с Мамой, ее лицо, ее пальцы, ее руки,