Он пытался уснуть. Правильно это было или нет? Можно ли здесь спать? Не опасно ли потерять бдительность хотя бы на мгновение, когда в любой момент на тебя готова обрушиться смерть?
Эти размышления были прерваны звуком скрипки. Звуки скрипки в темном бараке, где мертвые теснили живых. Что за сумасшедший играл на скрипке здесь, на краю собственной могилы? Или это только галлюцинация?
Наверное, это был Юлек.
Он играл отрывок одного из бетховенских концертов. Я никогда не слышал столь чистых звуков. В такой тишине.
Как удалось ему выбраться? Вылезти из-под меня так, что я не заметил?
Стояла кромешная тьма. Я слышал только эту скрипку, и казалось, что смычком была душа Юлека. Он играл свою жизнь. Она целиком перешла в струны. Утраченные надежды. Ставшее пеплом прошлое, загубленное будущее. Больше никогда он не будет так играть.
Я никогда не забуду Юлека. Невозможно забыть этот концерт для умирающих и мертвых! И по сей день, когда я слышу Бетховена, то закрываю глаза и из темноты возникает бледное и печальное лицо моего польского товарища, который, играя на скрипке, прощался с умирающими слушателями.
Не знаю, сколько времени он играл. Я уснул. А когда проснулся при свете дня, то увидел перед собой скрючившегося, мертвого Юлека. Рядом с ним валялась растоптанная, раздавленная скрипка - маленький мертвец, волнующий и странный.
Мы провели в Гляйвице три дня. Три дня без еды и питья. Мы не имели права выходить из барака. Эсэсовцы охраняли вход.
Мне хотелось есть и пить. Судя по виду остальных заключенных, я, наверное, тоже был очень грязным и истощенным. Взятый из Буны хлеб мы давно уже съели. И неизвестно было, когда нам дадут еще.
Фронт следовал за нами. Мы опять слышали канонаду, совсем близко. Но у нас уже не было ни сил, ни духу надеяться на то, что немцы не успеют нас эвакуировать и что вот-вот придут русские.
Мы узнали, что нас собираются отправить в глубь Германии.
На третий день, рано утром, нас выгнали из бараков. Каждый накинул на себя по нескольку одеял, наподобие молитвенных покрывал. Нас повели к воротам, разделявшим лагерь на две части. Там стояла группа офицеров СС. По колонне пронесся слух: селекция!
Эсэсовцы распоряжались: слабых - налево, тех, кто может быстро идти, направо.
Отца послали налево. Я побежал за ним. Один из офицеров заорал мне вслед:
- Вернись назад!
Я проскользнул в глубь толпы. Несколько эсэсовцев бросились за мной и устроили при этом такую сутолоку, что многим - в том числе и нам с отцом удалось перебежать из левой группы в правую. Раздались выстрелы, было несколько убитых.
Всех вывели из лагеря и через полчаса ходьбы мы оказались посреди поля, по которому шли рельсы. Надо было дожидаться поезда.
Валил густой снег. Нам запрещалось садиться и вообще двигаться.
Снег лежал на наших одеялах толстым пластом. Нам выдали хлеб, обычную пайку. Мы жадно набросились на него. Кому-то пришло в голову утолить жажду, глотая снег. Другие тут же последовали его примеру. Поскольку нам не разрешалось наклоняться, все достали ложки и стали есть снег, лежавший на спине соседа. Ложка снега на укус хлеба. Наблюдавшие это зрелище эсэсовцы смеялись.
Проходили часы. Глаза устали искать на горизонте поезд - наше спасение. Он прибыл лишь поздно вечером. Бесконечно длинный поезд, состоявший из вагонов для скота, без крыши. Эсэсовцы втолкнули нас внутрь, по сотне человек в вагон: такие мы были тощие! Посадка закончилась, эшелон отправился.
Глава VII.
Мы прижимались друг к другу, пытаясь согреться; голова казалась пустой и в то же время тяжелой; в мозгу - путаница полуистлевших воспоминаний. Душа онемела от безразличия. Здесь или в другом месте - какая разница? Околеть сегодня, завтра или позже? Наступила долгая, бесконечно длинная ночь.
Когда же наконец на горизонте забрезжил серый свет, я увидел в первых утренних лучах клубок скорченных человеческих тел с втянутыми в плечи головами; громоздившиеся друг на друга люди походили на груду запыленных надгробий. Я попытался понять, кто из них жив, а кто уже умер. Но разницы не было. Мой взгляд надолго задержался на человеке, который лежал с открытыми глазами и внимательно смотрел в пустоту. Его посиневшее лицо покрылось слоем инея и снега.
Отец, завернувшись в одеяло, скрючился рядом со мной. На его плечах лежал толстый слой снега. А вдруг он тоже умер? Я позвал его. Он не отвечал. Я закричал бы, но не было сил. Он не шевелился.
Внезапно мне стало совершенно ясно: больше незачем жить, незачем сопротивляться.
Поезд остановился посреди пустого поля. Эта резкая остановка разбудила нескольких спящих. Они вскочили и удивленно оглянулись по сторонам.
Снаружи ходили эсэсовцы, крича:
- Выбрасывайте мертвых! Все трупы вон!
Живые обрадовались. Теперь у них будет больше места. Добровольцы взялись за дело. Они ощупывали тех, кто еще продолжал лежать скорчившись.
Мертвого раздевали, и оставшиеся в живых жадно делили его одежду, а затем двое "могильщиков" брали его за голову и за ноги и вышвиривали из вагона, как куль с мукой.
Отовсюду звали:
- Идите же сюда! Тут еще один! Мой сосед. Он уже не шевелится.
Я вышел из состояния апатии, лишь когда двое подошли к моему отцу. Я бросился на его тело. Он был холоден. Я бил его по щекам. Я растирал ему руки и кричал:
- Папа! Папа! Проснись! Тебя выбросят из вагона...
Его тело оставалось неподвижным.
Двое могильщиков схватили меня за ворот:
- Оставь его. Ты прекрасно видишь, что он умер.
- Нет, - кричал я. - Он не умер! Пока еще нет!
Я принялся шлепать его еще сильнее. Через секунду отец приоткрыл остекляневшие глаза. Он слабо дышал.
- Вот видите! - воскликнул я.
Те двое отошли.
Из нашего вагона выкинули десятка два трупов. Затем поезд снова тронулся, оставляя позади, на заснеженной польской земле, несколько сот сиротливых мертвецов, непогребенных и голых.
Нас не кормили. Мы питались одним снегом: он заменял нам хлеб. Дни были похожи на ночи, а ночи оставляли в душах осадок темноты. Поезд двигался медленно, часто останавливался на несколько часов и снова трогался в путь. Снегопад не прекращался. Дни и ночи мы по-прежнему лежали, скорчившись друг на друге, не произнося ни слова. От нас остались лишь промерзшие тела. Не открывая глаз, мы только и ждали что следующей остановки, чтобы выбросить своих мертвых.
Десять дней, десять ночей в пути. Нам случалось проезжать немецкие городки. Обычно очень ранним утром. Рабочие шли на работу. Они останавливались и провожали нас взглядом, не выражавшим особого удивления.
Как-то во время такой остановки один рабочий достал из сумки кусок хлеба и кинул в вагон. Все разом бросились за куском. Десятки изголодавшихся людей дрались насмерть из-за нескольких хлебных крошек. Немецкие рабочие с интересом наблюдали эту картину.
Много лет спустя я присутствовал при подобной сцене в Адене. Пассажиры нашего парохода ради развлечения кидали в воду монетки, а "туземцы" ныряли и доставали их. Одна аристократического вида парижанка особенно наслаждалась этой игрой. Вдруг я заметил двух детей, которые дрались насмерть, пытаясь задушить друг друга, и стал умолять даму:
- Прошу вас, не бросайте больше монеты!
- Почему? - спросила она. - Я люблю подавать милостыню...
В вагоне, куда упал хлеб, началось настоящее сражение. Люди бросались друг на друга, топтали, царапали, кусали всех вокруг. Это были разъяренные хищники со звериной ненавистью в глазах. Ими овладела невероятная жажда жизни, заострившая их ногти и зубы.
Вдоль поезда столпились рабочие и просто зеваки. Они явно никогда прежде не видели поездов с таким грузом. Скоро куски хлеба полетели во все вагоны. Зрители наблюдали, как эти живые скелеты убивают друг друга за укус хлеба.
Один кусок упал и в наш вагон. Я решил, что не шевельнусь. И, кроме того, я понимал, что у меня всё равно не хватит сил, чтобы сражаться с десятками разъяренных людей. Неподалеку я заметил старика, двигавшегося на четвереньках. Он пытался выбраться из этой свалки. Он прижимал руку к сердцу. Сначала я подумал, что его ударили в грудь. Потом понял, что он прячет под курткой кусок хлеба. Он стремительно достал его и поднес ко рту. Его глаза загорелись, улыбка, больше похожая на гримасу, осветила полумертвое лицо. И тут же погасла. Над ним нависла тень. И эта тень бросилась на него. Избитый, обезумевший от ударов старик кричал:
- Меир, мой маленький Меир! Ты не узнаешь меня? Я твой отец... Ты делаешь мне больно... Ты убиваешь отца... У меня есть хлеб... и для тебя... для тебя тоже...
Он повалился на пол, всё еще сжимая в кулаке кусочек хлеба. Он хотел положить его в рот. Но противник бросился и отнял его. Старик еще что-то пробормотал, захрипел и умер при всеобщем безразличии. Сын обыскал его, схватил кусок и стал его пожирать. Но и он не преуспел. Его заметили двое и поспешили к нему. Присоединились и другие. Когда они отошли, рядом со мной остались два мертвеца - отец и сын. Мне было пятнадцать лет.