Кто верует, перед тем открыты все двери. Вот чему учит самаритянка у колодца. В дремотном состоянии меня осенило, что если колодец – портал, работающий на выход, то должен быть и какой-то портал, работающий на вход. Вероятно, есть тысяча и один способ отыскать эти порталы. С меня было бы довольно и одного. Может, удастся пройти через орфическое зеркало, как пьяный поэт Сежест в “Орфее” Кокто? Но мне не хотелось ни проходить сквозь зеркала или стены квантовых туннелей, ни бурить ходы, ведущие в сознание писателя.
Наконец Мураками сам подбросил мне решение, найденное как бы ненароком. Герой-рассказчик “Заводной Птицы” сумел попасть через колодец в коридор немыслимого отеля, явственно вообразив, что плывет – с плаванием у него ассоциировались счастливейшие минуты жизни. Питер Пэн инструктировал Венди и ее братьев: чтобы взлететь, “подумайте о чем-нибудь хорошем”.
Кровать Фриды Кало, Синий дом, К ойоакан
И я начала рыться в нишах былых радостей и остановилась на мгновении тайного восторга. Дело было долгое, но я точно знала, как добиться цели. Сначала зажмурюсь и сфокусирую взгляд на пальцах десятилетней девочки, поглаживающих ключ от коньков, привязанный к драгоценному шнурку от ботинка двенадцатилетнего мальчика. Думайте о хорошем. Я просто въеду в портал на роликовых коньках.
Колесо Фортуны
* * *
Какое-то время я не видела снов. Мои подшипники слегка заржавели, и я описывала круги на одном месте, на пятачке бодрствования, а потом катилась по горизонтальным трекам, в одной и той же плоскости от образца к образцу, но образов нет как нет. Так ни к чему и не придя, схватилась за старинное средство – давным-давно придуманную игру, которая наносит ответный удар по бессоннице, но выручает и в долгих автобусных поездках, когда надо отвлечься, чтоб не укачало. Это внутренняя игра в классики – для мыслей, не для ног. Игровое поле похоже на дорогу: с виду бесконечный, но на самом деле конечный ряд пиритовых квадратов, по которому нужно продвигаться ко всяким местам, прославленным в мифах: например, к Александрийскому серапеуму, причем входной билет прицеплен к бархатному шнуру с кисточками, свисающему сверху. Чтобы двигаться вперед, надо без передышки произносить слова, которые начинаются с выбранной буквы – например, с “М”. Мадригал менуэт мастер мистер монстр магнит маэстро магнат милосердие манка меренге мастиф мегера менестрель метил, и так далее, и тому подобное, беспрерывно, и каждое слово переносит тебя вперед, с квадрата на квадрат. Сколько же раз я играла в эту игру, никогда не добираясь до пляшущих в воздухе кисточек, но в самом худшем случае просто забредая где-то в какой-то сон. Итак, я снова приступила к игре. Зажмурилась, расслабила запястье, и моя рука начала кружить над клавиатурой моего “Эйра”: покружила, застыла, палец указал направление. “В”. Венера Верди Виолетта Ванесса ведьма вектор вязкость витамин весталка вихрь втора вино вирус вагон важенка велень водоем вуаль, а вуаль вдруг рвется враз – так раздвигается, оповещая о начале сновидения, занавес тумана.
Стою посреди зала все в том же кафе, а вокруг – ландшафт из моего рецидивирующего сна. Ни официантки, ни кофе. Пришлось зайти за прилавок, самой смолоть кофейные зерна и сварить кофе. Вокруг – никого, кроме ковбоя. Подмечаю, что у него есть шрам, похожий на маленькую змейку, спускающийся по ключице. Наливаю нам дымящийся кофе в две кружки, но избегаю смотреть ему в глаза.
– Греческие легенды ничего нам не объясняют, – говорит он. – Легенды – это истории. Люди их истолковывают или прицепляют к ним какую-то мораль. Медея или распятие – их нельзя разъять на части. Дождь и солнце кончили одновременно и зачали радугу. Медея встретилась взглядом с Ясоном и принесла в жертву их общих детей. Такое случается, и точка, это просто непреложный “эффект домино” – издержки жизни.
Он пошел отлить, а я задумалась об истории золотого руна в истолковании Пазолини. Встала в дверях, уставилась на горизонт. Пыльные просторы, кое-где для разнообразия – скалистые холмы без малейших следов растительности. Интересно, взбиралась ли Медея на такие утесы после того, как утолила свой гнев? Интересно, кто такой этот ковбой? Кто-то вроде гомеровского шаромыги, предположила я. Стала ждать, пока он выйдет из сортира, но он засел там надолго. Появились признаки, что перемены на подходе: хронометр чудил, барная табуретка вертелась, а над маленьким эмалированным столиком цвета сливок левитировала больная пчела. Я подумала, что надо бы ее вылечить, но что я могла сделать? Я уже собиралась уйти, не заплатив за кофе, а затем, поразмыслив, бросила на столик, около умирающей пчелы, несколько монет. Хватит на кофе и скромные похороны в спичечном коробке.
Вытряхнув себя из этого сна, я встала с постели, умылась, заплела косы, отыскала вязаную шапку и блокнот, вышла на улицу, все еще думая о ковбое: как он распространялся о Еврипиде и Аполлонии. Вначале он меня выбешивал, но теперь я вынуждена признать, что его рецидивирующее присутствие как-то успокаивает. Есть кое-кто, кого я могу найти, если понадобится, в одном и том же ландшафте на краешке сна.
Когда я переходила Шестую авеню, “Каллас это Медея это Каллас” закольцевалось в унисон топоту моих каблуков по мостовой. Пьер Паоло Пазолини заглядывает в хрустальный шар, который служит ему для кастинга, и выбирает Марию Каллас, певицу с одним из самых выразительных голосов в истории человечества, для эпической роли со скудным текстом и вообще без пения. Медея не поет колыбельных песен, она убивает своих детей. Мария не обладала безупречной техникой вокала, она просто черпала из глубин своего бездонного колодца и покоряла миры, которые содержались в ее мире. Но все душевные муки ее героинь не помогли ей подготовиться к ее собственным. Ее предали, ее позабыли, бросили одну: без любви, без голоса, без детей, обрекли доживать свой век в одиночестве. Я предпочитала воображать Марию свободной от тяжелых одежд Медеи, этой испепеленной царицы в золотистой тунике. На шее у нее жемчуга. Свет затопляет ее парижскую квартиру, когда она тянется за маленьким кожаным футляром. Нет драгоценности дороже, чем любовь, шепчет она, расстегивая жемчужное ожерелье, и оно падает, обнажая ее горло, и чешуйки, состоявшие из грусти, улетают вверх, съеживаются, съеживаются.
Кафе ‘Ino открыто, но никого нет, один лишь повар жарит чеснок. Иду в ближайшую булочную, беру стакан кофе и кусок пирога со штрейзелем, усаживаюсь на скамейке на площади Отца Демо. Там я увидела, как брат подсадил младшую сестру к питьевому фонтанчику. А потом и сам припал к воде. Голуби уже слетались. Снимая обертку с пирога, я создала мысленный образ: хаотичное место преступления, где смешались в одну кучу обезумевшие от голода голуби, тростниковый сахар и армии крайне целеустремленных муравьев. Посмотрела под ноги, на травинки, пробивающиеся сквозь трещины в бетоне. Где все муравьи? А пчелы, а крохотные белые бабочки, которых мы раньше видели повсюду? А как там медузы и падающие звезды[20]? Раскрыв дневник, взглянула мельком на несколько рисунков. По странице, посвященной чилийской слоновой пальме, которую я обнаружила в Орто Ботанико в Пизе, просеменил муравей. На странице – маленькая зарисовка ствола, но не листьев. Маленькая зарисовка небес, но не земли.
Пришло письмо. От директрисы Синего дома, где жила и упокоилась Фрида Кало, – письмо с просьбой прочесть лекцию о революционной жизни и творчестве этой художницы. Взамен мне разрешат сфотографировать ее вещи, талисманы ее жизни. Время отправиться в путешествие, сделать уступку судьбе. Ведь, как бы мне ни хотелось уединения, я решила, что нельзя упустить шанс прочесть лекцию в том же саду, в который я так рвалась в юности. Я войду в дом, где обитали Фрида и Диего Ривера, пройду по комнатам, которые видела только в книгах. Снова окажусь в Мексике.
С Синим домом меня познакомила “Необычайная жизнь Диего Риверы” – книга, подаренная мне мамой на шестнадцатилетие. Книга-искушение, от которой я окончательно воспылала желанием уйти с головой в Искусство. Я мечтала поехать в Мексику, узнать, какова на вкус революция Диего и Фриды, ступить на их землю и помолиться перед деревьями, на которых обитают их загадочные святые.
С растущим энтузиазмом я перечитала письмо. Подумала о задаче, которая меня ожидает, и о том, как мое молодое “я” отправилось в Мексику весной 1971 года. Мне было двадцать четыре года. Накопила денег, купила билет до Мехико. В Лос-Анджелесе пришлось делать пересадку. Помню рекламный щит с изображением женщины, распятой на телеграфном столбе, – рекламу альбома L. A. Woman. По радио крутили сингл “Дорз” “Riders on the Storm”. Тогда у меня не было никаких писем из музеев, никаких прагматичных планов, но у меня была своя миссия, и это меня вполне устраивало. Я хотела написать книгу “Кофейный торчок”. Уильям Берроуз сказал мне, что самый лучший на свете кофе выращивают в горах в окрестностях Веракруса, и я твердо решила его отыскать.