Я записала тогда некоторые из его высказываний. Вот они:
«Человек нашего общества должен быть гармонически развит. Потребность в красоте, влечение ко всему прекрасному, стремление создавать и утверждать красоту на земле — одна из его черт. Красота земли, красота природы принадлежат народу. Каждый из нас должен вносить свою долю труда в это бесценное богатство».
«Не надо украшать природу — она и без того прекрасна. Надо только помочь ей вслух высказать людям то, что хранится в ее глубинах. Надо расчистить лишнее, убрать то, что мешает увидеть, как она прекрасна».
«Природа, все живое в ней, — это драгоценный учитель ребенка. Познав природу, ребенок должен чувствовать с малых лет, что он не баловень ее и не расхититель, а труженик. Надо воспитывать в ребенке друга и помощника природы».
«Я не уважаю тех, кто прячет для себя одного, эгоистически и надменно, то, что создал он в живом мире, что вырастил на земле. Не достоин уважения, по-моему, и тот, кто хвастает и хвалится тем, что он сделал в природе. Мудрая и величавая природа не любит болтунов».
«Не надо забывать о том, что у людей будущего должны быть в избытке и хлеб, и розы».
Снова и снова перечитываю я эти строки, и перед глазами моими встает высохшее, морщинистое лицо художника природы, его живые блестящие глаза, тяжелые кисти рук.
Посетители сада понемногу расходились, дорожки пустели, по аллеям заструилась золотая осенняя тишина.
Близился час отдыха, и люди, пришедшие сюда, помнили об этом часе, уважали покой хозяина, покой его дома.
Упершись в бревна, старый человек медленно встал.
С удивлением и болью я увидела, что беспощадная старость согнула его в дугу.
Девяносто три года прожил он на земле, спина его уже не разгибалась, позвоночник, некогда гибкий, как молодой бамбук, утратил свою стройность. И вместе тем нельзя было не поразиться быстроте его походки, молодой живости движений.
Мы подошли к нему, чтобы проститься.
Вместе со мною была наша гостья, иностранная журналистка, приехавшая, чтобы познакомиться с жизнью нашей страны.
Она приблизилась к старому человеку, и я увидела, как она почтительно наклонилась и прикоснулась губами к его черной, точно корень, иссохшей руке.
И старый крестьянин без всякого удивления встретил это неожиданное движение чужой души — одно из самых высоких проявлений уважения, какое может оказать человек человеку.
Ибо он понял, что это знак уважения к его труду, к недаром прожитой им долгой жизни, к тому доброму и прекрасному, что он оставил на живой земле.
Как прожили жизнь два солдата
Начало этой истории читатели, может быть, помнят. Ей была посвящена небольшая заметка, помещенная в нашей газете. История эта такова: в городе Армавире некий Т.Б.Пронский написал заявление, где утверждал, что ветеран гражданской войны Ф.А.Ганженко незаконно получает персональную пенсию. Заявление Пронского проверили: факты оказались недостоверными, документы, представленные Ганженко, подтверждали и заслуги старого ветерана, и его законные права на пенсию.
Но вскоре поступило новое заявление от Пронского.
На этот раз он сообщал, что документы Ганженко — фальшивы, а комиссия, разбиравшая дело, проверила их поверхностно. Более того, Пронский заявил инструктору горкома партии, что Ганженко вообще в 1920 году в полку не было: по утверждению Пронского, тот дезертировал и уехал домой в станицу.
Опять началась проверка. Опять запросили Центральный партийный архив, Центральный архив Советской Армии. После тщательных розысков были найдены подлинные приказы, подтверждающие доблестную воинскую службу Федора Ганженко. И неожиданно среди них был обнаружен документ, о котором сам Федор Андреевич ничего не знал: приказ от 31 мая 1922 года. Этим приказом командир 3-го эскадрона 96 кавалерийского полка Ф.А.Ганженко за отличие в боях с контрреволюционными войсками на Южном фронте в 1920 году награждался орденом Красного знамени.
Так клеветник, сам того не желая, помог обнаружить чужую заслуженную награду. И спустя сорок лет боевой орден был с почетом вручен старому солдату.
На этом дело закончилось.
Но дни шли, а мы в редакции продолжали вспоминать его. Что за люди Ганженко и Пронский? — думали мы. Как прожил каждый из них свою жизнь? Что заставляло Пронского с таким мстительным, страстным упорством писать ложные заявления? И вот я поехала в город Армавир, где живут оба участника этой истории.
Был весенний день, когда я шла по улице, продуваемой крепким кубанским ветром. За низкими заборами белели маленькие дома. Я и сама не могла объяснить, почему решила вначале пойти к Пронскому. Я представляла себе их обоих и даже, казалось, видела их, как видят на земле тень и свет. Сейчас я шла в эту тень, отбрасываемую чужой жизнью, тень смутную, настороженную, и думала о том, каким окажется Пронский и как мы встретимся.
Вот и дом, указанный в адресе. За глухой калиткой двор, сверкающий столь яростным достатком, дом, выбеленный до столь торжествующего сияния, что даже рябит в глазах. На цепи у будки хрипит в злобном лае кривоногая собачонка. У крыльца стоит женщина в платке.
— Пронского? — удивляется она. — Та он уже с нами не живет! Мы раньше вместе жили, — он нам дядя, — а сейчас отделился он и дом себе купил. Неподалечку.
— Вы что, сырым мясом ее кормите, чтоб злей была? — говорю я и смотрю на собачонку, кашляющую от ярости. — Ведь это же такса, добрейшая порода…
— А какой нам толк от доброты? — говорит женщина равнодушно. — Собака — она и есть собака. Добрыми пусть телята будут…
И опять я шагаю по наполненным ветром улицам. И опять забор, и запах вскопанной земли, и дом под железной крышей. Все — похоже, но все — поскромней: видно, хозяйство только начинается, только накапливает силу. И опять на цепи заходится в лае пес — рыжий, с узкой усатой мордой. Но едва на крыльце появляется хозяин, как пес умолкает, словно его заткнули пробкой, и трусливо пятится в конуру.
Человек стоит на крыльце, огромный, сутулый, с длинными руками, с крупным костистым лицом и лысой головой. Щеки у него небритые, сквозь седую щетину проступает коричневый румянец загара. Все у него крупное: руки, ноги, плечи. Маленькие только глаза; они глубоко посажены и от этого кажутся еще меньше. Но смотрят они зорко; и взгляд у него цепкий, острый, оценивающий.
— Простите, это вы Тимофей Борисович Пронский?
— Я Пронский… — говорит он глуховато и отступает, открывая дверь. — Заходите…
В комнате жарко натоплено и тесно: повсюду стоят ящики с рассадой. Я сажусь; хозяин смотрит на меня, в глазах его мелькает сторожкое ожидание. Разговор начинается.
Я не следователь, не прокурор. Я только прошу моего собеседника рассказать о его собственной жизни. О том, как он ее прожил, о том, что было для него в этой жизни главным. Он смотрит на меня, — все так же сторожко, оценивающе. Потом достает большой платок и вытирает голову и лоб: я вижу на его висках испарину.
Передо мной очень пожилой человек, — ему шестьдесят шесть лет. По его словам, он знает Федора Ганженко всю жизнь. В детстве они жили в одной станице, Федор старше его на восемь лет. Он хорошо помнит, как Федор Ганженко ушел из станицы в царскую армию, как тот стал солдатом в войну 1914 года. Потом станичники встретились снова, уже в частях Красной Гвардии. Они были в одном полку, — Федор Ганженко командовал взводом, потом стал командиром эскадрона; Тимофей Пронский был рядовым. В 1920 году Ганженко уже не было в полку, — это он помнит точно. В 1920 году Федор Ганженко…
Я слушаю глуховатый голос и думаю: почему человек, которого просили рассказать о собственной жизни, рассказывает о жизни другого? Почему он так обстоятельно и подробно пересказывает чужую биографию, чужую судьбу? Я повторяю просьбу: рассказать о самом себе. И опять в его глазах мелькает смутная тень.
Люди говорят о своей жизни по-разному.
Одни вспоминают ее нехотя, другие по скромности смущаются, третьи рассказывают о себе с упоением, увлеченно. Этот говорит о своей жизни, поминутно спотыкаясь, словно идет в лесу по тропе, пересеченной узловатыми корнями.
Да и что, собственно, ему вспомнить?
Кончилась гражданская война, начались годы первых пятилеток… Вначале он работал в колхозе. Потом ушел — а дальше? Два месяца — директором ресторана, пять месяцев — агрономом в школе, полгода — директором промкомбината… Из городка в городок, из станицы — в село… В 1949 году директор райпотребсоюза Тимофей Пронский за халатное отношение к обнаруженным хищениям был отдан под суд и исключен из партии.
Пытался ли он вернуть доброе имя, добиться восстановления в партии? Нет. Он уехал на Урал, потом снова оказался в Армавире… И вот уже десять лет, как он нигде не работает.