С этим прозрением Тайны он воротился в церковь. Всенощная кончалась. Он остановился за Даринькой. Она почувствовала его и оглянулась с лаской. Священник возглашал из алтаря: «Слава Тебе, показавшему нам Свет!..» Где-то запели, будто из мрака сводов, прозрачно, плавно. Пели на правом крылосе крылошанки, но это был глас единый, сильный. Пели Великое Славословие, древнее «Слава в вышних Богу». Даринька опустилась на колени. Виктор Алексеевич поколебался — и тоже преклонился. Его увлекало пением, дремотным, плавным, как на волне. Звук вырастал и ширился, опадал, замирал, мерцал. Казался живым и сущим, поющим в самом себе, как поющее звездное мерцанье.
Виктор Алексеевич качнулся, как в дремоте. Даринька шепнула: «Хочешь?» — и подала кусочек благословенного хлеба. Он с удовольствием съел и спросил, нельзя ли купить еще. Она повела строгими глазами, и ему стало еще лучше. Подошла монахиня-старушка и куда-то повела Дариньку. Скоро они вернулись, и старушка что-то ей все шептала и похлопывала но шубке, как будто давала наставление. Он ласково подумал: свои дела.
Когда они выходили, из-за острых верхушек Спасской башни сиял еще неполный месяц. Они пошли Кремлем, пустынной окраиной, у чугунной решетки. За ней, под горкой, светилась в деревьях церковка. «А я купила, хочешь?» — вынула Даринька теплую просфору из муфты, пахнувшую ее духами, и они с удовольствием поели на морозе. «Тебе не скучно было?» Он ответил: напротив, были чудесные ощущения, он полюбовался ночным Замоскворечьем, послушал звон… Подумал, что она не поймет, пожалуй, и все же сказал, какое удивительное испытал, как звездное мерцанье мешалось с церковным гулом, «и получилась иллюзия, будто это пели звезды». «Понимаешь, будто они ж и в ы е… п е л и!» Она сказала, что с ней это бывает часто, и она «ясно слышит, как поют звездочки». «Ты… слы-шишь?!..»- удивился он. «Ну, конечно, слышу… я это давно знаю. Все может славить Господа! — сказала она просто, как о хлебе. — Всегда поют „на хваление“, как же… „Хвалите Его, солнце, и луна, хвалите Его, небеса небес…“, и во Псалтыри читается… как же! А в житии великомученицы Варвары… ей даже высокую башню родитель велел построить, и она со звездочками даже говорила, славила Господа… как же!..» Виктор Алексеевич восторженно воскликнул: «Да умница ты моя!» — и страстно обнял. Она выскользнула испуганно и зашептала; «Да могут же уви-деть!..» — «Кто, — сказал он, — снег увидит?» Она оглянула вокруг, увидала, как здесь безлюдно, шепнула, играя с ним: «А звездочки увидят?..» — и протянула губы. Вернулись они счастливые.
Х
НАВАЖДЕНИЕ
То Рождество осталось для них памятным на всю жизнь: с этого дня начались для них испытания. Правда, были испытания и раньше, — Даринькина болезнь, — но то было «во вразумление». А с этого дня начались испытания «во искушение».
В «посмертной записке к ближним» Дарья Ивановна писала: «С того дня Рождества Христова начались для меня испытания наваждением, горечью и соблазном сладким, дабы ввести меня, и без того грешную и постыдную, в страшный грех любострастия и прелюбодейства».
В тот день Виктор Алексеевич у обедни не был: обедню служили раннюю, — причту надо было ходить по приходу, славить — и Даринька пожалела его будить. Когда он вышел из спальни, одетый для визитов, парадный, свежий, надушенный одеколоном, — в белой зале стояло полное Рождество: от ясного зимнего утра и подкрахмаленных светлых штор было голубовато-празднично; в переднем углу пушилась в сверканиях елка, сквозь зелень и пестроту которой светил огонек лампадки, по чистому паркету легли бархатные, ковровые дорожки, у зеркально-блестящей печки с начищенными отдушниками была накрыта богатая закуска, граненые пробки радужно отражались в изразцах, на круглом столе посередине все было сервировано для кофе — на Рождество всегда подавался кофе — и сдобно пахло горячим пирогом с ливером, на него повеяло лаской детства, запахами игрушек, забытыми словами, голосами… вспомнилась матушка, как она в шелковом пышном платье, в локонах по щекам, в кружевах с лентами, мягко идет по коврику, несет, загадочно улыбаясь, заманчивые картонки с таинственными игрушками… — и увидал прелестную голубую Дариньку. Она несла на тарелке с солью тот самый ихний пузатый медный кофейник, похожий на просфору, в каких носят за батюшкой просвирни святую воду. Он обнял ее стремительно, вскрикнувшую в испуге: «Да уроню же… дай поста!..» — заглушил слова страстным и нежным шепотом. Даринька была голубая, кружевная, воздушная, празднично-ясноглазая, душистая, — пахла весенним цветом, легкими тонкими духами, купленными в английском магазине. На ее шее, в кружевном узком вырезе надета была бархотка. Он отвернул медальон и поцеловал таившуюся под ним «душку». Даринька была сегодня необычайная, волнующая, и он говорил ей это в запрокинутую головку, в раскрывшиеся губы. Она ответила ему взглядом и долгим поцелуем. Несшая пирог девочка-подросток, взятая из приюта помочь на праздниках, запнулась и спряталась за дверью. Он восторженно говорил: «… ты сегодня особенная… манящая…» Она сказала, что ее очень беспокоит, как-то к ней отнесутся дети. Он ее успокоил, что они маленькие, еще не понимают, полюбят, как я его… — «ну, можно ли не полюбить такую!..».
Он вышел пораньше из дому, чтобы забрать от тещи детей на праздник, а потом ездить по визитам. Надо было к начальнику дороги, потом к синему начальству, к старухе Кундуковой — крестной, богатой и почитаемой, подруге покойной мятушки. Затем надо было завезти карточку Артынову, родственнику по матери, у которого очень большие связи, что теперь было важно для дела о разводе. И еще — к барону Ритлингеру, богачу-спортсмену, другу покойного отца по Дерпту, у которого гащивал на Двине, к тому самому, у кого останавливался в Москве «гусарчик» князь Вагаев, его племянник. Виктор Алексеевич вспомнил потом, что завтра могут встретиться на бегах, на его рысаке Огарке поедет Дима, — и решил заехать непременно. К тому же сын барона делает в Петербурге блестящую карьеру, лично известен государю и может пригодиться для развода.
Даринька неспокойно ждала детей: как она будет с ними? Смотрела в окна, заглядывала в зеркало: щеки ее горели. Старушка-богаделка поминутно тревожила, надоедала: пришли трубочисты, полотеры, бутошники, водовоз, почтальон пришел, ночной сторож… — с праздником поздравляют. Виктор Алексеевич наказал давать всем по двугривенному в зубы, по шкалику водки и колбасы на закуску, но старушка докладывала бестолково о каждом визитере и ахала-ужасалась: «Ну, глядите, какая прорва!» Приходили банщики, «так, какие-то шляющие», и мальчишки — Христа прославить. Даринька растрогалась на мальчишек и от себя дала им по пятачку и пряничков. А священники все не приходили, и это ее тревожило: «А вдруг не придут, покажется им зазорным, что?..» И Виктор Алексеевич все не везет детей. Она погляделась в зеркало: шеки ее пылали. Поглядела на девочку, слушавшую в передней, не позвонятся ли: прилично ли одета. Кажется, ничего, синее платьице, белая пелеринка, только очень уж напомадилась, даже гребенка в масле. Чисты ли у нее руки? Белобрысая девочка показала руки, какие чистые, и по вытаращенным глазам ее Даринька поняла, что девочка боится, — запугана. Рванулся звонок в парадном. Девочка с ахом кинулась отпирать и доложила — шепнула в ужасе: «Там-с… дяденька чучелку привезли». Закутанный башлыком посыльный — «красная шапка» — раскутывал в передней серую большую «куклу», снимал суконце, бумажные окрутки, и Даринька увидела красивую корзинку с деревцами, с пышными белыми цветами. «Две камелии и синель, все в порядке. Куда прикажете-с?» сказал посыльный. «Откуда же?» — спросила удивленная Даринька. «С графских аранжереев от барона Рихлингера с Басманной, от главного садовника-с!» — отчетливо доложил посыльный.
Цветы были не от Виктора Алексеевича — о нем подумала Даринька, — а от князя Дмитрия Павловича Вагаева: смутившись, прочла она на изящной карточке, приколотой к корзинке, — и eй стало чего-то стыдно. Сирень была слабенькая, зеленовато-бледная и все же весенне-радостная: густо-зеленые камелии снежно белели цветом хладных и безуханных роз. Даринька подумала, что Вагаев с визитом не приедет, если прислал карточку с цветами, — не знала она порядков, — а она боялась, что он приедет и опять станет целовать ей руку. Виктор Алексеевич утром ей говорил, что может и приехать: «Эти военные очень предупредительны, но с ними надо быть поосторожней». Но теперь, слава Богу, должно быть, не приедет. Она звала его про себя «гусарчик» и «черномазый», старалась о нем не думать, но думалось. Думала, что он соблазнил какую-то фрейлину во дворце, сам государь сказал про него: «Безумная голова» — и хотел выслать из Петербурга куда-то в Азию, но за него упросил его крестный, сам Владимир Андреевич Долгоруков, генерал-губернатор, «хозяин Москвы», — и ей было чего-то стыдно и остро любопытно. Она думала, какой это должно быть ужасный грешник, и не было неприятно, что такой «отчаянный» прислал ей красивые цветы, каких она eще не видала.