Все тогда происходило очень быстро. То есть время двигалось очень медленно, и в его короткие отрезки помещалось много разных событий. Мы познакомились с Лёней где-то в начале шестьдесят восьмого года, а к осени семидесятого были уже давно, прочно дружны и в сентябре поехали вместе в Палангу – втроем, с Аленой, моей будущей женой.
Литва тогда казалась Европой. В кафе Лёня учил нас правильно делать заказ: уверенно и солидно, чтоб официанты понимали, с кем имеют дело. Официанты, действительно, сразу это понимали и обслуживали нас хуже некуда. В самые приличные заведения вообще старались не пустить. Это поразительно, это какая-то судьба: ведь сезон уже кончился, и городок почти опустел. Кафе закрывались одно за другим, и мы скоро перебрались в закусочные-аквариумы, куда люди заходят на четверть часа. Там тоже давали кофе и Лёнины любимые «коричневые» пирожные. Боже, как торжественно он их ел! Мне нравилось, что он не любит сладкого, а только вот такие пирожные. Нравилось, как он произносит само это слово – «коричневые» – слегка выворачивая губы.
Одна из «стекляшек» стояла прямо на берегу, оттуда можно было видеть кусочек моря, дерево и кованую статую, довольно разлапистую. На бортике бассейна сидели одни и те же заезжие тетушки в нижнем белье и упорно загорали. Отводя глаза от этого дикого зрелища, мы с удовольствием посматривали на даму, что почти всегда сидела в углу кафе с кучей рукописей и рюмкой коньяка.
Мы снимали соседние комнаты в очень холодной мансарде и по вечерам стучались друг к другу, приглашали на чай, обращаясь почему-то по имени-отчеству: «Не изволите ли, Леонид Моисеевич, выпить с нами чашечку чая?» Кого-то мы изображали. Каких-то, вероятно, дачников в Териоках.
Самые важные слова мы слышим от своих сверстников или тех, кто немного постарше. На этих чаепитиях я услышал от Лёни слова, которые хорошо запомнил, и за их подлинность могу поручиться.
– Сюда надо приезжать с женщиной, в которую хотел бы влюбиться, – сказал Лёня и тревожно посмотрел на Алену, сообразив, что она может принять на свой счет и обидеться. – Идеальное место для поэтов и полковников: каждый кустик вопиет о прекрасном. Хорошо бы, конечно, так и жить, как мы здесь живем, – ходить в кафе, на пляж. Жить как в каком-нибудь кантоне. Но дело в том, что, если ты отказываешься от Иерусалима, твоим городом становится не вселенная, а Москва. И ты никогда не сойдешь с уровня политики, то есть злости, потому что неопределенность положения мучительнее всего. Нет ничего более дурацкого, чем это ложное положение: тебя принимают за другого. Трагично отказаться от всего своего, но не иметь своего – просто тоскливо. Сироте не легче, когда ему говорят, что вообще-то все люди одиноки… А ты хочешь прожить жизнь, говоря «спасибо» и «пожалуйста». Утром невозможно было вылезти из постели на холод, но он всегда справлялся с этим часа на два раньше нас, стоически читал на лавочке под нашим окном. Мы смотрели из окна на мужественного читателя, и чувство вины выгоняло нас на улицу. Шли на пляж или гуляли в парке, поглядывая на небо, ожидая дождя. Дождь не заставлял себя ждать. Небо темнело, все обесцвечивалось, только пруды надувались черной водой. Туман тянулся с моря, волосы сырели, а лица светились, как сквозь запотевшее стекло.
Умеренные штормы выбрасывали на берег водоросли, богатые янтарем, специальный человек собирал их сачком и складывал в кучи. На песке оставались зеленые подтеки.
На сером пляжном песке Лёня показывал нам, как тренируются конькобежцы: ловко крутился на одной ноге, отталкиваясь другой. Он ведь был спортсменом, входил когда-то в состав юношеской сборной Москвы. Было очень холодно. Алена пару раз залезала в воду, а мы сидели на берегу, уткнувшись каждый в свой «иврит». Я – для начинающих, он – для тех, кто уже приближался к свободному владению.
Лёня освоил этот язык поразительно быстро. Начал где-то в шестьдесят девятом, а через год уже свободно читал, бегло говорил. Какое-то чудо. Его отъезд был делом как бы изначально решенным и имел, по крайней мере, одну необщую черту. Кроме прочего это была мечта о пересечении языковой границы: он ехал в страну того языка, который сам по себе – вне зависимости от содержания высказывания – является правдой.
Эта мечта говорит что-то очень важное о человеке. В юности Лёня казался мне похожим на Кафку, хотя реального сходства черт не было и тогда. Из-за худощавости все мускульное строение его лица было более проявлено, более заметно. Выдавался кадык. Губы твердо очерчены, нижняя слегка вывернута. Выражение лица обычно сумрачное. Зрачки темно блестели, и в них постоянно копилось напряжение. Чувствовалось, что он не способен хоть что-то принять на веру и во всем должен убедиться сам.
Но сравнение не кажется мне случайным. Кафка говорил в свое время (Яноуху): «Я мечтал поехать в Палестину, чтобы работать на заводе или на земле». – «И вы бы все здесь бросили?» – «Все, чтобы найти жизнь полную смысла, в спокойствии и красоте».[4] Лёня не знал этих слов, но его предотъездные стихи почти повторяют Кафку:
Я совершать бы мог по чести и добруту виноградарей прозрачную работупо сбору гроздьев, над которыми восходыс росою сплачивают солнце поутру.
По локоть почвой окружалась бы рука,и час, подверженный рачительному сдвигу,тяжелым зноем отражался б от вискадля размещения в плодах осуществимых.
Там этих прелестей пристанище и храм,предрасположенность там к перечню благому —а что же и куда же деться нам,из омута кидающимся в омут.
И запомним еще, что Кафка писал в дневнике о своем свойстве быть «человеком со слишком большой тенью».
1972-й был годом «дымной мглы». В Москве стояла небывалая, удушающая летняя жара. Горели торфяники, и синий полупрозрачный воздух не проходил в легкие. Молодых людей, подавших заявление на отъезд, начали забирать в армию. Мы ходили с Галей в поликлинику за какой-то справкой, которая могла бы Лёню от этой армии уберечь. Были получены строгие конспиративные инструкции. (Например, мы не должны были показывать, что знакомы.) Но Галя не считала нужным их соблюдать, открыто искала кабинет знакомого врача, открыто обращалась ко мне. Я нервничал, мне казалось, что она поступает необдуманно.
В армию Лёня все же попал, но ненадолго – на несколько месяцев офицерских сборов. Вернулся загорелый, бодрый. Когда мы встретились, на нем был новый галстук. Зиник предложил пойти в модное кафе «Ядран», но нас туда опять не пустили, не помог и галстук. Лёня потребовал жалобную книгу и для устрашения администрации сделал запись на иврите. Иврит тоже не помог, администрация не слишком перепугалась.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});