тем, что ворочала палочкой в жестяной банке, будто что-то мешала в ней. Пробовала, облизывая палочку. Снова мешала. И делала вид, что ест. С аппетитом! Жмурясь от удовольствия.
Кристину поразила ее независимость. И — поглощенность собою. И — спокойствие.
Другие дети напряженно ожидали чего-то. Эта — ничего не ждала. Она показалась Кристине милой — эта девчурка. До слез несчастной и — милой.
Кристина хотела было заговорить с нею. Но в эту минуту послышался снова сиплый голос женщины:
— Воны ж сироты, сироты. Их матери немцем пострелянные, спаленные, замученные. И хлопчик цей, говорю я вам, — сирота! Сирота!
Обернувшись, Кристина заметила, что одна из пришедших с нею женщин, высокая, тонкая, молчаливая, сняв пуховый платок с головы, укутывает в этот платок крохотного, худенького мальчонку с беспомощно висящими вдоль тела руками. А ее рыжевато-кирпичный муж стоит рядом с нею и с совсем неожиданной в нем застенчивостью поясняет кому-то, словно оправдываясь:
— Детей у нас, верно, нет — пока еще не было. Я ведь только сейчас вернулся из Германии. Но, скажу вам по правде, Панове, не в этом дело. Не только в этом. Кто-то должен о них позаботиться, об этих…
И еще Кристина заметила: дети, те, кто оказался поближе, сосредоточенно слушают его. Слушают. Наблюдают за тем, как женщина бережно кутает мальчика в свой платок. И как его, закутанного по самые глаза, поднимает на руки ее муж. Несет к выходу…
Только большеглазая крохотулька, ничего не желая замечать, увлеченно играла в свою игру.
Охваченная щемящей жалостью, Кристина склонилась к ней. Не зная еще, что сделает, чем поможет, она протянула руку, чтоб приласкать, погладить курчавую головку ее.
Резко отдернув голову, девочка подняла на нее недоверчивые глаза. Она подняла на Кристину недоверчивые, не ожидающие ничего доброго глаза. И — не отвела их. И Кристина увидела, как что-то словно смягчилось в них. Как чуть заметное движение чувства оживило неулыбчивое лицо девочки.
Девочка молча разглядывала Кристину. И Кристина молчала, ожидая.
— Ты моя мама, — сказала неожиданно девочка. Она не то чтобы спрашивала. Не то чтобы утверждала. Видно, вглядываясь в Кристину, хотела узнать в ней свою мать. И ей показалось, что узнала.
— Ты моя мама! — повторила девочка. И, торопливо поднявшись с пола, вложила в руку Кристины заскорузлую свою ледяную ручонку.
…Когда они принесли девочку в дом пани Марии и, высвободив из пальто Михала, поставили на пол крохотную, несчастную, с трудом переступающую давно обмороженными ногами, даже ко всему за эти годы привыкшая пани Мария ахнула:
— Матка бозка! Детей и тех не щадили!
И, утратив свою невозмутимость, засуетилась, захлопотала подле девочки.
Прежде всего ее вымыли. Затопив печь, Михал нагрел воду, много воды. И Кристина с помощью пани Марии в нескольких водах отмыла девочку.
Девочка не протестовала, не плакала, хоть временами Кристина видела, как она морщилась от боли.
Худенькое тельце ее было все в нарывах, фурункулах, ушибах, в каких-то рваных порезах. Даже под густыми курчавыми ее волосами были струпья, нарывы…
Девочка все терпела, терпела молча. И когда ей мылили голову, и мыло, наверное же, щипало поврежденную кожу. И когда, случалось, мыльная пена попадала в глаза — она только жмурилась, поеживалась.
Завшивленное тряпье сожгли, а девочку завернули в чистую ночную сорочку пани Марии, уложили спать на чистых простынях, под легким пуховым одеялом, напоив горячим чаем с малиной.
Она всему подчинялась молча. Ни от чего не отказывалась. Но и ничего не просила сама. Только внимательно глядела на всех серьезными темными глазенками. И так же серьезно отвечала, когда ее о чем-либо спрашивали. А если ответить не могла — молчала.
— Знаешь ты, как меня зовут? — спрашивала пани Мария. — Марыся! Бабця Марыся. А тебя?
— Ганя, — сказала девочка.
(Потом, через много лет, узнав историю своей Зоси, Кристина подумает, что назвалась она не Ганей, а Таней, только они не уловили.)
Сколько ей лет, Ганя объяснить не могла. Поначалу растопырила всю пятерню.
— Пять? — удивилась пани Мария. — Не, децко! То другая девочка мала в обозе — пять лет. А ты, я мыслю, — маешь, тши! — Она подняла три пальца.
— Тши! — согласилась Ганя.
— А може, — пани Мария подняла и четвертый палец, — может, чтери?
Ганя охотно согласилась:
— Чтери…
Как зовут ее маму, она тоже ответить не смогла. Молча взглянула на Кристину.
— Мамусю твою зовут Кристина, Крыся, — серьезно пояснила пани Мария, так, будто это было уже решено, что мамусей Гани будет Кристина. — А тата — Михал!
Когда Кристина на ночь укрывала ее, подтыкая одеяло со всех сторон, совсем уже сонная Ганя, перебирая ручонками короткие, пышные волосы Кристины, тихонько спросила:
— Мама, де твои косы?
Кристина поняла: у Ганиной матери были косы.
А пани Мария, тоже подумав о ее матери, сказала грустно:
— И где-то есть та несченстлива матка. И цо соби мысли о своим децки.
Она долго молчала, глядя на мгновенно заснувшую Ганю, на милое, чуть порозовевшее во сне ее личико. А потом сказала Кристине:
— Мысле, Крыся, то твое счастье, что ты из лагеря вернулась не с пустыми руками.
Но тогда, в нахлынувших на нее заботах и хлопотах первых дней материнства, Кристина не уловила глубокого смысла этих слов. И лишь много позже, припоминая тот день, думала, что пани Мария оказалась удивительно, проникновенно права. Что, если бы из Освенцима Кристина вернулась лишь с ощущением своей утраты, с мыслями о страшной гибели матери и сестры, — жить ей было бы очень непросто.
Девочке дали двойное имя: Ганна-Зофия. Ганна, потому что она сама назвалась так. А Зофия… так звали мать Кристины.
Никому в том не признаваясь, даже Михалу, Кристина, однако, думала, что существует какая-то совсем не прямая, не видимая, не выражаемая словами связь между гибелью ее близких и появлением Зоси.
Ох, каким же тяжелым для Кристины обернулся этот первый год ее материнства. Каким трудным ребенком оказалась Зося.
Страшные последствия Освенцима! Словно мины замедленного действия, они были вкраплены в это детское слабенькое тельце. И взрывались, когда приходил их час. Скопом. Поочередно!
Сколько она болела, Зося! Какими болезнями! О существовании многих из них Кристина даже не подозревала ранее. Видимо, в Освенциме это все не проявляло себя, может быть, потому, что все силы сопротивления, на которые способен был Зосин организм, в Освенциме находились в постоянной мобилизации, в боевой готовности.
А в условиях теплого дома, заботы, сытости охранительная система, постепенно теряя бдительность, расслаблялась, утрачивала силу. Так примерно разъяснил Кристине Зосино состояние их сосед, пан Адам — детский врач, лечивший Зосю.
Но страшнее,