Помешкав, она крутанулась на рояльном стульчике к нему лицом. На ней с утра было вечернее гранатовое платье. На шее темным огнем сверкнул рубиновый крестик. Блестел нарядностью убор темных волос, заколотых черепаховым гребнем. Еще он отметил пурпурность накрашенных губ и нежное начало грудей в декольте. На чистой белизне лица дивно выделялись карие глаза. Мещерский остановил взгляд на ее животе и озадачился: да беременна ли она?
Он подошел к ней и поцеловал нежно-душистую руку. Потом сделал то, что никак не предполагал делать: стал целовать ее запрокинутое лицо и чуть не уронил ее на клавиши рояля. Глаза у нее потемнели и расширились. Влажно блеснули зубы. Освободившись и глубоко вздохнув, она спросила: "Этакому мародерству вас война научила?" Он засмеялся. "Вы смеетесь? Хороши же вы! Я сегодня ног под собой не чую, по клавишам бью, а он спит!" Она закрыла лицо руками и, чего боялся Мещерский, заплакала. Однако тут же предупредила новое его движение к ней: "Не обращайте внимания. Я по утрам часто плачу. Просыпаюсь, и так становится жалко себя, несчастную..." Она отняла руки от лица и улыбнулась.
"Я хотела убедиться, что ты жив". - "Значит, ты не беременна?" - "Да как же можно быть небеременной после всего? - изумилась она. - Разумеется, беременна. Но это будет, должно быть, очень маленькая девочка".
Мещерский потянулся было за портсигаром, но подумал о здоровье ребенка и достал платок. Как бы поднося его к усам, он все же исхитрился промокнуть завлажневшие глаза. Съязвил о себе: "И на ледяные глаза должны хоть изредка навертываться слезы..." Проделав фокус с платком, он собрался приступить к заготовленным первому пункту, второму и третьему, однако оставил это намерение и сразу перешел к заключительному из приготовленного: "Имея в виду текущие политические события, я сделаю сейф в петербургском отделении Лондонского банка и сообщу, как им пользоваться". Она покачала головой: "Мне нужно имя ребенку. И оттого завтра - венчание. Не так ли?"
"Отчего ты так долго не ехал? Ты не хотел меня видеть?" Не находя понятных даже себе объяснений, он сказал: "Это как смерть и переход в другой мир. Из окопов сюда. Может быть, здесь и лучше, но мы так привыкли к другому. Душе хорошо в привычном". - "Не понимаю, - сказала она. - Ну да ладно! Теперь это уже прошедшее. Итак, во-первых, завтра венчание. А еще я скажу и второе, и третье. Ты не привез мадеры? У меня зубы стучат от холода, а ведь всю ночь топили..."
"У меня нет никого на свете, кроме тебя, - говорила она. - И запомни: я не переживу твоей смерти..." Но он-то уже знал, что такие слова - всего лишь слова. Кто кого переживет - не предугадать. А тот, кто переживет, будет жить до своего случая... Умереть - не в руках Божьих, как полагали прежде, и, значит, высшего смысла в этом нет. Умереть - в руках других людей. А их, желающих распорядиться, эвон сколько!
"И я не могу быть одна. Так что теперь я буду всегда с тобой, куда бы ты ни отправился!" Мещерский опустился к ее коленям и обнял их. И подумал, что через два дня ему возвращаться на позиции.
Но эти два дня рокового семнадцатого года будут из тех немногих дней, что и составляют жизнь. А все другие дни - их как будто и не было...
10
С утра Иван Алексеевич, как всегда в последние дни, засел за "Мещерского": сводить написанные куски в целое. Однако на этот раз перо в руки так и не взял...
К сообщениям об успехах русских под Москвой отнесся поначалу настороженно. Радиоприемник излагал военные корреспонденции Эренбурга, а извергавшаяся этим резвым журналистом пламенная лава была Ивану Алексеевичу знакома еще со времен той, первой мировой войны. Вот и нынче такое же. Немцы все еще под Москвой, а он уже захлебывается: "Мы не примем четвертушки победы! Мы хотим, чтобы дети наши рассказывали о танках, как о доисторических чудовищах!"
Однако позже сведения стали подтверждаться более надежными источниками: немцам досталось крепко, наконец-то они побежали.
Иван Алексеевич сидел над исписанными листами о Мещерском и намеревался их уничтожить. Видимо, с самого начала он предчувствовал, что не допишет, бросит на полпути. По этой, должно быть, причине и фамилию герою не затруднился поискать, а взял из уже использованного... Всегда он был влеком к писанию черточкой характера, или одной яркой фразой, или всего-то мимолетным впечатлением от женщины, от пейзажа. В этот же раз он в самом начале задал себе идею. Угнетение повседневностью и бессмысленностью существования, бездуховность и полная телесность жизни и перед войной, и в войну; страстное желание иной, чистой и доброй жизни и тогда, и теперь. И тут уж за любую химеру ухватишься, чтобы разрушить былое и начать сызнова. Пожечь дурную траву и засеять заново хорошим. Тут как раз и восторг для любого искусителя... Но вот однажды - чистое звездное небо над измученной душой, могилы предков в дубовой рощице за церковной оградой, где в свой час и ты займешь свое место, а пока - натопленный дом и женщина, ждущая твоего ребенка. И прозревает душа! И жить - славно! Но с демоном она уже повязана...
И такая еще дополнительная к той идейке биологическая схемка: к четырнадцатому году моральная деградация тех, кто имел хоть какую-либо мораль, к семнадцатому - физическая деградация, усталость уже всех поголовно. Мол, именно этой болезненной людской расслабленностью и воспользовались большевики. И принесли с собой совершенно уже нестерпимое для человеческой природы - новое изощренное рабство. Но рабы не могут построить долгое крепкое государство.
Не устоял Иван Алексеевич перед соблазном поучаствовать в разгадке тайны, над которой бились лучшие философские умы. А кончилось такой же неудачей. Их государство не только устояло, но большевики становятся стражами национальной независимости...
С Петра - а может, с Ивана Грозного - начались на Руси и существуют большевики: те же казни лютые, то же преследование церкви, те же великие большевистские стройки на костях холопов. Веками горячила мысль непризнания собственности - отобрать и равно поделить. Самая знаменитая и широкая вольница: Разин, Пугачев. Потом пришли анархисты, народники, террористы, марксисты... Кого-то не вспомнил, но у всех одинакова одержимость одной-единственной избранной идеей. Интеллигенция тоже поучаствовала, тоже готовила приход большевиков, объявляя и настаивая, что работающие на земле есть высший человеческий тип... На Западе всякая теория была вещью относительной, у русских она становилась религией.
Вспомнил Алданова, уж он-то поднаторел в исторических раскопках: бессмысленно делать исторические прогнозы, они никогда не сбываются, но и анализировать прошедшее столь же бесполезно. Сколько попыток, столько и объяснений. Ибо всегда прошедшее судит не история, но историки...
"Вот оттого и неудача", - думал Иван Алексеевич.
У большевиков - ставка на человеческую низость верхов и страх низов. Слова о справедливости, равенстве и счастье известны тысячелетиями. Для большинства людей это означает иметь свое хозяйство и не бояться, что отнимут. Но большевики из близких людям слов сделали идеологию для малого числа обделенных прошлой жизнью и со страшной силой рвущихся к власти, чтобы, поставив все, отыграться за все! Они создали идеологию, более совершенную, более универсальную и победоносную, чем поднадоевшие идеи самодержавия и православия. Из простых и прекрасных слов о справедливости они создали способ строить общество по образцу машин и властвовать над машинами бесконечно долго...
Иван Алексеевич понимал беспорядочность своих мыслей и свое бессилие художественно организовать их. Горький оказался не прав. Когда-то он сильно и, должно быть, искренне огорчался неспособностью Ивана Алексеевича направить свой талант "куда надо". А надо было, по его, по-горьковски, направить в этакий какой-либо лихой лозунг, вроде - "если враг не сдается - его уничтожают".
Правым оказался Иван Алексеевич.
Полвека уже прошло с того далекого дня, скрытого не только годами, но и написанными томами книг, когда в глаза ударили волшебные буквы его имени возле первого напечатанного стихотворения. И затем Иван Алексеевич делал только свое дело - он писал о любви русских мужчин и женщин: убеленный снежной пылью поезд, жаркое вагонное тепло, полусвет фонаря, а снаружи мороз, и непроглядная вьюга, и рев ветра в вентиляторе, и отчаянный крик паровоза куда-то во тьму, в бурную даль, в неизвестность, и двое в купе.
С того самого дня он делал только то, что делал лучше других, - писал о том, где какие люди живут, за что страдают.
Иван Алексеевич тяжело, помогая себе руками, поднялся из-за стола. Сильно болела спина. Встал, выпрямился и долго глядел на "Мещерского" на столе. И фамилию поленился поискать, и насчет беременности - необъяснимое повторение. Та же "Натали" кончается трагической беременностью: "В декабре она умерла на Женевском озере в преждевременных родах". Итак, толку от этого второго "Мещерского" никакого...