Было б им слушаться Козу, строго исполнять даже и такое, чего сама Коза, отправляя путников в дорогу, захлопотавшись, сказать забыла, и не поступать с первого же шага так опрометчиво… Шутка ли, ведь Волк-Самоглот не простой волк — дураку волк гусли-самогуды из-за тридевять земель достал! И попасть к такому волку в брюхо — не шутка.
Сидя у Самоглота в брюхе, Алалей винил Лейлу, Лейла винила Алалея.
— Это ты все, Лейла, — говорил Алалей, — ты! Ну зачем понадобилось тебе гладить этого волчищу! Ну, посмотрели мы на него, ну, постояли немножко, подули тихонько на шерстку, и идти бы себе тихо и смирно, и зачем надо было еще руками трогать?
— Нет, Алалей, — возражала Лейла, — это не я, это ты. Ты мне и волка показал, ты меня и к волку подвел и тебя же первого… нет уж, ты припомни, Алалей, тебя первого и проглотил волк, а меня заодно.
— И вовсе не заодно! Я хватился тебя, хотел закричать и как раз в эту самую минуту и схватил меня волк. Кого же первого проглотил волк: меня или тебя?
— Тебя, Алалей!
— Конечно, меня! Я всегда виноват. И что скажет Коза, когда дойдет до Козы! Что скажет сам Котофей Котофеич! Эх, Лейла, пропало наше путешествие, прощай теперь Море-Океан.
— Давай, Алалей, подымем крик, будем топать, шуметь, пищать, нас услышат и освободят.
— Кто нас услышит! И где тут потопаешь! Освободят? Кому это нужно? Вот ты бы не трогала волка, вот это нужно.
— Ты меня, Алалей, совсем не любишь!
— Да если бы я был один, — обиделся Алалей, — попади я один к волку в брюхо, ей-Богу, ни о чем бы я и не думал. Ведь, я о тебе беспокоюсь…
— Мне, Алалей, есть хочется.
Алалей ничего не мог ответить. Алалей только беспомощно развел руками: в самом деле, что достать Лейле, такой капризной и нежной и баловнице, тут, в брюхе Самоглота волка!
Все углы Самоглотова брюха были завалены всякой живностью, но все было в самом неподходящем и несъедобном виде: живьем свалены лежали козы, овцы, бараны, телята и тут же всякие рога, копыта, клювы, хвосты, холки, бороды, гривы и тут же вещи совсем случайные — рукавицы, валенки, немало стен холста и красный пузатый самовар.
В брюхе пошел дождик.
Шел дождик по-осеннему мелкий, и теплый, как летом.
Самоглот бежал, так все и бежал волк по своему волчьему делу, бежал лесом и полем, и опять лесом и опять полем, через логи, через болота, через овраги и овражки.
Уж затихли шаги солнца, уж вышел месяц и соловей весенняя залетная птица, высвистывая, запел свою песню, когда пришла ночь и на волка: набегавшись всласть, грохнулся волк на землю и захрапел по-волчьи.
Успевшие и промокнуть и обсушиться, Алалей и Лейла понемногу освоились и, оправившись после толчка, отброшенные на другой конец волчьего брюха, пошли бродить в брюхе, отыскивая хоть какой-нибудь светик на волю.
После долгих поисков в левом боку — Самоглот спит на правом — отыскали они вроде слухового окошка.
Первая выглянула на волю Лейла и тотчас от страха спряталась за Алалея. Выглянул Алалей и зажмурился.
Что случилось? Что было на воле? Что так испугало Лейлу, отчего зажмурился Алалей?
— Не бойся, Лейла, — сказал Алалей, — это они…к ним надо привыкнуть… это совсем не люди, только не бойся, Лейла.
И оба, крепко притиснувшись друг к другу, высунулись из волчьего окошка на волю.
Месяц низко спустил рога и было видно, как днем.
Самоглот дрых на кургане — на какой-то шведской могиле, а от могилы весь поемный берег до самой реки раззыбался — кишел всякой весенней нечистью.
И кого только не было там: домовые, домихи, гуменные, банные, лесунки, лесовые, лешие, листотрясы, коре-невые, дупляные, моховые, полевые, водяные, хлевники, чужаки, наброжие и облом, костолом, кожедер, тяжкун, шатун, хитник, лядащик, голохвост, ярун, долгоносик, шпыня, куреха и шептун со своею шептухой.
Одни пыжились, словно куры при сноске, и топорщились и торощились, другие все вприпрыжку — и тряслись и качались, — черно-кровные, черномазые, захлыщевые, забубённые, игрунки, скакунки, хороводники, третьи тикхие, тихоногие — трава под ними не топчется, цветы не ломаются, и полозом ползли по-змеиному вислогубые, вислоухие, крючконосые, тонконогие и подземные из подземных нор — из сырой и холодной страны.
Всех весна выгнала, всех весна выманила из зимних темных закут, закружила весна — и не спится, все манится.
Коротала нечисть весеннюю ночь, друг с дружкою разговор вела.
С чего началось, неизвестно. Да разговор у нечисти ни с чего и не начинается прямо.
Лесовой хвалил лес.
— Хорошо в лесу, — шумел Лесовой, как еловые шишки шумят, — хорошо и легко и весело! Ауку, чай, знаете? Аука в избушке живет: а изба у него с золотым мхом, а вода у него круглый год от весеннего льда, помело у него — медведевая лапа, бойко выходит дым из трубы, и в морозы тепло у Ауки. Старички и старушки — Лесавки в прошлогодних листьях сидят, а как осень подходит, завидят Лесавки осенние звезды, схватятся за руку, скачут по лесу, свистят на весь лес, без головы, без хвоста, скачут, вот как свистят! Листин-слепышка и Листина-баба только и знают, бродят в листьях по лесу, шуршат. Лешак-хворостянник в хворосте спит. 3алесная-баба — безрукая баба, а так и норовит тебя сцапать, худа, как былинка. А за озером в черничном бору живет Боли-бошка. А за ленивым болотом живет Болотяник. А за дикою степью, за березовым лесом — ведьма Рогана. Ночью ходит Рогана по лесу в венке из лесных цветов, кукует ведьма тихо и грустно. А о лютом звере Корокодиле я ничего не знаю. Кто-нибудь слышал?
Помалкивала нечисть.
Потрескивал перелетный огонек, то вспыхивал ярко, то чуть светился голубенькой змейкой.
Один забубённый — Коровья-нога, облизнувшись, сказал:
— Я, Коровья-нога! Есть зверь кот-и-лев — есть он зверь страшный, усатый, а корокодил, я ничего не слыхал о корокодиле.
— А нас совсем по-другому, — пропищал Долгоносик, — нас у Адама было детей много. Раз на Пасху приказал Бог Адаму вывести всех нас детей себе на показ. Адам постеснялся: совестно тащить такую ораву. Потащил Адам только старших, а мы дома остались. Мы и есть эти самые скрытые домашние дети Адама.
— А мы падшие духи, — прошипел тихоногий, — падшие духи, были мы очень надоедливы, дела не делали, ходили по пятам Бога, ну Бог нас и турнул с неба.
— А мы неверные, мы бывшие ангелы, погнал нас архангел. Сорок дней мы летели, сорок ночей, и кто куда попал, тот там и остался, — ввернул от себя бывший ангел, ни на что не похожий: нос — зарубка коромысла, ноги завиток бересты, а легок, как шишка хмеля.
— Зверь кот-и-лев есть страшный, усатый… — облизывался забубённый Коровья-нога; дался Коровьей-ноге этот зверь Котылев.
А с весеннею полночью прямо на нечисть шла по весеннему лугу дочка-веснянка, 3овутка.
Стала Зовутка. Звездою рассыпалась ее завивная коса. Моргнула Зовутка зарницей.
И словно громом ударило нечисть.
Из прошлогодней соломы закурлыкал лядащий бес соломин, притрушенный теплой соломой, и откликнулся луг, загудел, и весь берег защелкал и заахал и зааукал, застрекотал лес стрекозою.
Пошел хоровод, заиграл, закружился, — ой, хоровод!
Либо копыто, либо рога, либо крыло, либо, Бог знает что, а может быть, зверь кот-и-лев, может быть, сам зверь корокодил, что-то, кто-то отдавил волку лапу.
Как вскочит Самоглот, потянул воздух, фыркнул да и был таков.
Алалей и Лейла едва-едва успели от окна отскочить.
Мчался волк, летел Самоглот, сломя голову, бежал лесом и полем, и опять лесом и опять полем, через логи, через болота, через овраги и овражки.
Укачивало в волковом брюхе.
Лейла дремала.
— Мне, Алалей, жалко Зовутку.
— Им, Лейла, весело.
— Съест ее зверь корокодил. И как это они нас не заметили?
— Им не до нас.
— А кому же до нас, Алалей?
— Утро придет. Дождемся утра, заснет Самоглот, и мы прямо в окошко на волю.
— Хоть бы утро скорее… я тебя люблю, Алалей, я тебя очень, очень люблю, Алалей.
И когда пришло утро, вышли Алалей и Лейла из Волкова брюха на волю. И долго бродили они по лесу, по полю и по болоту, много встретилось им всяких напастей и, много узнав всяких диковин, вышли они на тропинку.
Доведет их тропинка до Моря-Океана.
— Лейла, я тебя очень, очень люблю!
1910 г.
Весенний гром*
Ангелы по мосту едут.
Белые Божие, куда вы поехали?
Стучат, топают кони. Плавно катят белые сосновые по возки. На повозках воз полевых цветов, целый воз кудря вых молоденьких березок.