хотя и с трепетом, он проработал в своем уме, как лучше всего ему было бы отделить ее от ее же собственного нежеланного и несвоевременного аромата. Почему так случилось? Было ли это его привычкой? Что это за непостижимая вещь, которая так внезапно схватила его и сделала обманщиком – да, обманщиком и никак не меньше – по отношению к своей собственной нежно любимой и доверчивой матери? Здесь, действительно, было что-то странное для него; здесь был материал для его запредельных этических медитаций. Но, тем не менее, при строгом самоанализе, он чувствовал, что у него в противном случае не будет такого желания; не будет желания скрыться самому в этом вопросе к своей матери. Опять же, почему так произошло? Было ли это его привычкой? Здесь, снова появилась пища для мистики. Здесь, в половинчатых подозрениях, покалываниях, предчувствиях Пьер начал понимать, что все зрелые мужчины, как волхвы, рано или поздно начинают осознавать, – и с большей или меньшей уверенностью – что не всегда в наших действиях присутствуют наши собственные факторы. Но в Пьере это понятие было развито очень слабо, а полумрак иногда подозрителен и противен нам; и таким образом Пьер умерил отвращение к адским катакомбам сознания, со дна которых его подзывало утробное воображение. Только этим, пусть и в тайне, он дорожил; только в этом он чувствовал себя убежденным, а именно в том, что в обоих мирах он не хотел бы иметь свою мать в качестве партнера для своего периодически мистического настроя.
Но не это неописуемое очаровывающее воздействие лица, во время тех двух дней сначала и полностью овладевшего им как своей собственностью, запутало Пьера, удерживая, по-видимому, от самого естественного из всех устремлений, – смелого поиска и возврата к ощутимой причине и опроса, взглядом или голосом, или и тем, и другим вместе, её – самой таинственной девушки? Нет; здесь Пьер сдерживался весьма серьезно. Но его глубокое любопытство и интерес к вопросу – это покажется странным – не отнеслось к печальной персоне оливковой девушки, как к некой опасности, а воплотилось в неопределенных образах, которые взволновали его собственную душу. … Там.., скрывалась более тонкая тайна: …её… Пьер стремился разорвать. Замечательное не сможет воздействовать не нас извне, если внутри нет того, что ответит встречным удивлением. Если звездный свод должен нагрузить сердце всеми восхитительными чудесами, то только потому, что мы сами – великие чудеса, и красота наша великолепней всех звезд в космической вселенной. Удивление переплетается с удивлением, а затем приходит чувство смущения. Нет никакой причины полагать, что лошадь, собака, домашняя птица когда-нибудь встанут, замерев, под этим вот величественным небесным грузом. Но арки нашей души затвердели и поэтому препятствуют тому, чтобы верхняя арка упала на нас с непостижимой неотвратимостью. «Раскрой мою самую глубокую тайну», – сказал халдейский царь пастуху, ударяя в грудь его, лежащего на спине на равнине, – «и тогда я подарю все свое восхищение вам, величественные звезды!» Так, в некотором роде, и обстояло с Пьером. Объясни эту странную совокупность, ощущаемую мной самим, – думал он – поверни воображаемое лицо – и тогда я откажусь от всех других чудес ради того, чтобы пристально и с любопытством взглянуть на тебя. Но, помимо вызова со стороны твое лицо пробудило во мне первобытные чары! Для меня ты открыла одну только бесконечность, немое, умоляющее лицо тайны, лежащей в основе всех оболочек видимого времени и пространства.
Но в течение тех двух первых дней его первой дикой вассальной зависимости от его сенсационного оригинала, Пьером двигали не менее таинственные импульсы. Два или три очень простых и практических плана желательных процедур в отношении некоторого возможного простого объяснения всей этой ерунды – как он ежеминутно это называл – время от времени мимолетно прерывали его всепроникающий полубезумный настрой. Как только он схватил свою шляпу, пренебрегши своей привычкой к перчаткам и трости, то обнаружил себя на улице, очень быстро идущим в направлении сестер Пеннис. Но куда теперь? – спросил он себя, освободившись от чар. Куда ты идешь? Миллион за то, что те глухие старые девы ничего не смогут сказать тебе о том, из-за чего ты горишь. Глухие старые девы не используются в качестве хранителей таких мистических тайн. Но тогда они смогут подсказать ее имя – где она живет, и что-то, пусть и фрагментарное, и не вполне исчерпывающее, кто она, и откуда. Да; но тогда, через десять минут после твоего ухода от них все здания в Оседланных Лугах зажужжат сплетнями о Пьере Глендиннинге, занятом женитьбой на Люси Тартэн и обегавшем всю деревню, двусмысленно преследуя странную молодую женщину. Этого совсем нельзя было делать. Ты помнишь, помнишь, как часто видя мисс Пеннис, без головного убора и без платка, спешащих через деревню, два почтальона стремятся отпустить пару сладких драгоценных сплетен? В чем для них радость, Пьер, если ты теперь позовешь их. Поистине, их трубы и для использования и для выражения. Хотя мисс Пеннис были очень глухими, они ни в коем случае не были немыми. Они очень широко вещали.
«Теперь убедись и скажи, что это были мисс Пеннис, которые оставили новости – будьте уверены – мы – мисс Пеннис – напоминаем – сказать г-же Глендиннинг, что это были мы». Таково было сообщение, которое теперь полушутливо припомнилось Пьеру, однажды вечером доверенное ему старыми сестрами, когда они позвонили в дверь, представив, по мнению некоторых, очень …изысканную …болтовню… для его матери, но нашли помещицу отсутствующей, и потому обвинили в этом ее сына, поспешно уходя ко всем лачугам, так нигде и не опередив их открытие.
Теперь мне уже жаль, что это был никакой не другой дом, а дом мисс Пеннис; любой другой дом, кроме их дома; и своей душой я полагаю, что должен буду пойти. Но не к ним – нет, этого нельзя делать. Это, несомненно, дошло бы до моей матери, и тогда она соединила бы это вместе – поволновавшись немного – позволив ему вариться на медленном огне – и навсегда простилась бы со всеми ее величественными понятиями о моей безупречной целостности. Терпение, Пьер, население этой области не столь огромно. Никакие плотные толпы Ниневии не помешают опознанию всех персон в Оседланных Лугах. Терпение; ты скоро снова должен увидеть её, поймав при встрече в некоем зеленом переулке, священном для твоего мечтательного вечера. Та, кому оно принадлежит, не может жить далеко. Терпение, Пьер. Иногда такие тайны лучше всего и весьма скоро распутываются, в зависимости от обстоятельств, путем распутывания самого себя. Или, если ты вернешься и возьмешь свои перчатки и, более того, свою трость, то уже после начнешь свое собственное секретное путешествие как первооткрыватель. Твою трость, говорю я; потому что это, вероятно, будет очень длинная и утомительная прогулка. Правда, сейчас я намекнул, что его обладательница не может жить очень далеко; но тогда ее близость может быть вообще незаметной. Поэтому, домой, и сними свою шляпу, и позволь своей трости остаться тихим, хорошим Пьером. Не стремись мистифицировать тайну.
Таким образом, как бы то ни было, шаг за шагом, вскоре, в течение тех двух печальных дней самого глубокого страдания, Пьер стал рассуждать и убеждать себя сам; и при помощи этого непосредственного медитативного лечения смог умерить свои собственные импульсы. Несомненно, мудрым и правильным было то, что он делал, несомненно; но в мире, столь полном таких сомнений, никогда нельзя быть совершенно уверенным, что другой человек, как минимум, заботливый и донельзя добросовестный, как можно лучше и во всех отношениях будет отстаивать все мыслимые интересы.
Но когда эти два дня закончились, и Пьер сам начал признавать свои шаблоны, как воскресшие для него из мистического изгнания, тогда, в мыслях о личном и остро стоящем поиске неизвестной, он, в качестве планируемого действия, либо вызывал старых сестер, либо выполнял роль обычного наблюдателя с рысьими глазами, обходящего деревню