– Так вот прямо она с вами и разговаривала? – сказал я, смеясь.
– Ну, не словами, конечно! – ответила Полина, проведя пальцем под носом и хмыкнув. – А видом своим! Как она разговаривать-то могла с курицей в зубах? И знаете, рычала по-собачьи, глазищами бешеными водила и морду собирала складками! Мне страшно сделалось! Думала, бросится на меня!
– А дальше-то что?
– Дальше? Курочка, понятно, умерла. Она её за шею клыками держала и придушила. Пока мы вырывали бедную друг у друга, шея курочкина, мне показалось, растянулась и стала очень тонкая, того и гляди оборвётся. Я не вытерпела и отпустила. Лиса тут же удрала с моим добром через подкоп.
– И всё? – спросил я.
– А что вы ещё хотели? Небось, накормила выводок, сама поела и где-то бегает. Жду, когда снова объявится. Похоже, я её крепко напугала.
– Вам бы собачку завести, – сказал я, вставая. – И ночью с цепи её спускать. Спасибо за занятную историю.
– Про собачку я подумываю. Может, заведу. Кошка у меня уже есть. А вам спасибо, что яйцо подобрали. Гусыня эта не в первый раз безобразничает: кладёт яйца, где попало.
Я интересовался у тётки Полины, не наведывается ли к ней лиса. Нет, до конца лета Патрикеевна её больше не беспокоила. А потом, спустившись от своей избы в низину деревни, я увидел в помойной яме, устроенной некоторыми жителями у подножия горы, часть лисицы: голову с остекленевшими глазами, оскаленной пастью и примерно полтуловища с передними лапами. Она ещё долго проглядывала из-под помоев.
– Не ваша ли это разорительница там лежит? – спросил я Полину, пройдясь в очередной раз с ведром до колонки.
– Я ходила смотрела. Вроде похожа, – невесело ответила она, ёжась на крыльце от осеннего холодка. – Я её, правда, всего один раз видела, и то не при дневном свете, но, по-моему, она была как раз светло-рыжая. Собаки её, наверное, учуяли и задрали. Кто-нибудь отнёс на помойку. То-то больше куроцапка не показывается.
– Жалко лису, – сказал я.
– Жалко, – согласилась женщина. – И курочек мне жалко, и дуру эту, и её выводок. Если по правде рассуждать: это лисе так положено – кур у людей воровать, когда другая охота не клеится. Иначе сама с голоду подохнет и лисят уморит. Скорее всего, она не столько о себе заботилась, сколько о детях. Видно, хорошая была мамаша.
«Лошадь пашет…» или Трудная жизнь и вечное блаженство
Вспоминаю одну мою хорошую знакомую, престарелую крестьянку из лесной деревни Владимирщины, из-под Мурома. Престарелая-то она была престарелая (ко времени нашего знакомства ей исполнилось шестьдесят восемь лет), но держалась бодрее многих молодых.
Долгое время эта женщина по имени Алевтина, а по отчеству Степановна, жила одиноко, лишь кот Васька был при ней в доме, а значит, она всё делала на одни руки: мыла, варила, ходила по воду на колодец, косила сено и колола дрова, вскапывала огород и собирала в нём урожай. Она, как родное дитя, холила свою корову Белку и приторговывала жирным Белкиным молочком и сбитым из молочка прекрасным маслом. Дачники наперебой заказывали у неё то и другое, пили, ели и нахваливали, а разъезжаясь по домам, прихватывали образцовые Алевтинины молокопродукты с собой: ни во Владимире, ни в Москве таких не купить. Ко всему Алевтина страсть как любила вязать из овечьей шерсти, и чтобы шерсть всегда была под рукой, чтобы не искать её днём с огнём по деревне, держала собственных овечек.
Всё происходило на моих глазах. Сперва наше маленькое семейство: я, жена моя Вера и внучка Аня – жили у Алевтины на постое, по месяцу-два несколько лет с перерывами, а позднее, когда приобрели мы в той деревне собственный крестьянский домишко, то часто ходили к старой знакомой в гости.
Вижу Алевтину на её излюбленном месте – в кухне у окна. Левый верхний угол кухни, как войдёшь из сеней, облагорожен крупной иконой, потемневший золочёный оклад которой сверху накрыт чистеньким расшитым полотенцем, справа к стене приставлен несовременный посудный шкаф со стёршейся местами, красноватой полировкой, с незатейливой резьбой, круглыми стойками, поддерживающими верхний ящик. Сидя на крашеной лавке боком к окну, Алевтина прядёт – это одно из милых её сердцу занятий. Её ручная прялка устроена так («от прабабушки досталась»): широкая доска в основании, называемая донцем, а в донце с краю вставлена доска поуже – эта называется шестиком, вот и весь агрегат. На досках, если внимательно приглядеться, заметны когда-то яркие цветные узоры. Станок поставлен на лавку, и пряха, чтобы он не двигался, сидит на донце. Шестик торчит вверх под углом к донцу. Сверху к нему верёвочкой притянут клок овечьей шерсти – кудель. Одной рукой Алевтина раздёргивает кудель, на ходу скручивая прядку в нить, а другой, сжимая веретёнце, помахивает им вкруговую, сматывает нить. Всё – как встарь, в сумерках не хватает ещё лучины…
Очень меня интересовало отношение Алевтины к Богу, и однажды я, кивнув на икону, спросил:
– Алевтина Степановна, вот, гляжу, у вас такая хорошая икона, чувствуется, старинная, в золочёном окладе. Вы бережёте её, всегда перед ней горит лампада. Стало быть, вы истово верующий человек? Но я ни разу не видел, чтобы вы молились. Вообще-то вы молитесь, простите за нескромный вопрос?
– Да, – ответила она, – молюсь. Но на людях не люблю. Прилюдно молилась только в церкви, когда была моложе и ходила на праздничные богослужения. Очень уж от нас церква далеко, а то бы и сейчас ходила. А дома молюсь, когда никого рядом нет, а если кто есть, молюсь молча. У нас ведь с Богом свои секреты. Зачем их всем знать?..
А вот о чём я и жена моя вели с Алевтиной по вечерам долгие разговоры.
Внучка наша Аня после игр на свежем воздухе быстро засыпала в горнице, а взрослые сидели в кухне, закрыв остеклённую дверь в горницу и выключив радио на стене над столом, чтобы не мешало разговаривать. Пили чай с конфетами и вареньем. Потом хозяйка снова бралась за работу. Руки её большие, обветренные, припухлые, не могли отдыхать, им необходимо было всё время действовать: прясть, вязать на спицах или сбивать масло на примитивной маслобойке. Мы спрашивали Алевтину о её прошлом житье-бытье, и она охотно рассказывала. Я и жена сами были уже не слишком молоды и что-то из того, о чём она вспоминала, также знали: о бесплатных колхозных трудоднях в послевоенные годы, об изнурительных полевых страдах «за палочки» в ведомости, – но кое-что мы слышали от Алевтины впервые.
– Я работать пошла с двенадцати лет, ухаживала за телятами на ферме, десять телят опекала. Семья у нас была многодетная, отец рано умер. Закончила четыре класса, вот и вся моя учёба. Ни одёжки не было, чтобы в соседнее село в школу ходить, ни обувки. Ещё косила, снопы вязала, полола в поле, картошку из буртов выбирала… А в войну в лесу работала, – звучал высокий, бодрый, но как-бы всплакивающий Алевтинин голос, каким, между прочим, – не к печали будет сказано, – профессиональные плакальщицы причитают над покойником, а глаза её поглядывали не столько на слушателей, сколько на дело в руках, – живицу я добывала. Это сосновая смола. Живицей её прозвали, наверно, за то, что всегда она живая: не гниёт, не киснет, пахнет хорошо, сосной, солнечный свет сохраняет и медовый цвет. Жили мы в деревне, у себя дома, а на работу в лес ходили за четыре километра. Живицу добывают так: делают на соснах надрезы, «ёлочкой», а под ними пристраивают посуду – воронки без дырок; раньше всё железные были воронки, а теперь встречаю в лесу пластмассовые. В воронки живица и капает. А потом ходят добытчики, из воронок сливают в вёдра. Тащишь, бывало, два ведра, в каждом десять килограмм живицы, а за смену надо её собрать и слить в бочки сорок вёдер на человека. Зимой живица замерзает, в эту пору мы ходили по лесу ошкуривали сосны – тот участок на стволе, может, с метр длиной, где будет делаться надрез. Шагаешь по сугробу, на плечах стёганый ватник, на ногах подшитые валенки, на голове тёплый платок, на руках брезентовые рукавицы. Кругом лес, где-то сучья потрескивают, заячьи следы по снегу петляют, сосны под ветром качаются и шумят… Ещё зимой мы веники вязали, по шесть копеек за веник, тысяча веников – шестьдесят рублей. Или ошкуривали брёвна для пилорамы. А весной, летом, осенью, до заморозков – живица. В любую погоду работали: зной – не зной, дождь – не дождь, мороз – не мороз. И застуживались, и потом исходили, и комарьё заедало так, что лица опухали, в рожи превращались. Эх, как вспомнишь!..
Алевтина махала рукой и посмеивалась. Она была женщина жизнерадостная, но почему-то иной раз смеялась не в шутейную минуту, а рассказывая о тяготах своей жизни.
– Можно спросить вас, Алевтина Степановна, – как-то раз поинтересовался я, собираясь писать об Алевтине очерк, – для чего она нужна, эта живица?
– А для нужд фронта, – ответила крестьянка языком тогдашних газет и радиосводок Совинформбюро. – Оборонный заказ. Из живицы, оказывается, взрывчатку делали. Вот оно как!