— «Дорогие товарищи! Уважаемые гости! За истекший период…»
— Нет, — сказал я ему, — говорить надо так: «Движимые прогрессивными идеями, советские конники…»
— А я хотел показатели привести, — растерялся директор, — надой, мясо…
— Показатели ваши и и без того известны. А тут надо слово сказать. Слово о лошади!
— Слово?.. О лошади? — переспросил директор с таким видом, будто дни его сочтены. — Кто же может сказать?
— Я сказал бы, сказал! — вдруг опять налился кровью Шкурат. — Сказал бы все! У меня все записано, каждый шаг…
Тут только заметили мы с директором, что начкон-то пришел груженый, что у него воз тетрадей и каких-то книг, похожих на конторские. Он рассыпал их по столу и начал перед нами раскрывать.
— Каждый шаг, каждый день каждой лошади, — говорил он, и руки у него дрожали, — занесен. День случки, день выжеребки… Когда жеребенок от матери отнят, когда оповожен, когда под седло впервые пошел. Прикидки, призы — все размечено. Учтены породные линии по жеребцам и приплод по маточным семействам. Записана каждая резвая работа и условия все: «Ветер слабый, юго-восточный, дорожка мягкая, влажная, повороты крутые». Это еще на прежнем тренировочном кругу, перед войной…
Трудно передать взгляд, каким смотрел тогда директор на Шкуратовы тетради. Он-то собирался списать этих лошадей, а тут, у него под боком, летопись составлялась и каждое дыханье лошадиное заносилось в какие-то книги судьбы.
— Сказал бы я… все сказал, — хрипел Шкурат, — за сорок лет по линиям, по маточным семействам…
Тут вместе с руками у него задрожали щеки, губы. Показал он себе на горло (астма!) и махнул рукой.
— Всего-то никак не прочтешь, — пробовал успокоить его директор.
— Хорошо, — сказал тогда я, — слово я возьму на себя.
* * *
Облако пыли встало у горизонта, там, где дорога из города исчезала за перевалом. И все же первыми показались не лимузины. Как в кино про «Неуловимых», у грани земли и неба возникли ребята верхами. Одетые казачками, они полетели вниз по обеим сторонам дороги, которая петляла, опускаясь и поднимаясь, и уж следом за кавалькадой, стлавшейся под знаменем, перевалил через гребень первый сверкающий автомобиль. За дорогу машины поседели. Иногда пыль вовсе скрывала их, они, будто подлодки, погружались целиком в бурую пучину.
Ребята летели лихо. На этот случай разрешили им поседлать уж не Пехоту и Зайца. «Только держитесь! Исключительно не упадите, прошу!» — говорил им напутственное слово директор. Но ребята, еще неумелые на манеже, в степи скакали по-свойски, чутье отцов выручало их.
Все пошло по писаному. При въезде гостей встречала шеренга ветеранов в голубых шароварах с красными лампасами и в Георгиевских крестах. У выводной площади ждала с шитым полотенцем Пантелеевна, обрамленная двумя ходячими иконостасами: директор и Шкурат — у каждого на груди почти по пол-Европы.
А потом вышел… пони, шоколадный игрушечный конек. Он шаркнул ножкой, то бишь копытцем, и затряс головой в знак приветствия. На голове у него пылал бант. Пришлось попотеть с этим пузатым дармоедом. Баловень завода, он работы не знал, но «висел на балансе», и списать его было уж никак невозможно. Нашли мы применение ему, только повозиться надо было, прежде чем уразумел он этикет.
Однако не успели растаять улыбки, возникшие при виде конька-горбунка, а на плац уже ломили битюги-тяжеловозы. Мы нарядили их в точности как и пони — так смешнее. После первых реприз, показавших торжество, шутки и силу, явился тренер конноспортивной секции, тоже преобразившийся. Во фраке и цилиндре, он на вороном жеребце заплясал «Барыню», а затем перешел на «испанский шаг».
— Разве это выездка? — раздался возле меня голос одного из ветеранов.
— Что же тебе, отец, не нравится?
— Где у современных выездка? В чем? Мы делали восемнадцать фигур различных, и каких фигур! Галоп на трех ногах, вальс на переду и на заду, крупе, балансе… А теперь и четырех пассажей не наберется! С галопа в рысь перешел — считается фигура. Остановку сделал — еще фигура!..
Разговоры такие я слыхал. Нет, не сравнивать надо, «лучше» или «хуже», а просто знать — «прежде» и «теперь». Мне вот, например, самому было жаль, что парады на Красной площади уже не принимают на лошадях. А почему бы, думал я, не сохранить этого? Пусть бы всякий раз, как прежде, летел командарм перед строем, пусть себе замрут танки, самоходки, ракеты или какие-нибудь еще более современные чудеса перед краснозвездным всадником, — эта минута сделается как бы средоточием времен. Жаль, не делают этого, — так я думал. Ведь я помнил, как готовили коня, того, на котором был принят Парад Победы. Какие чувства тогда были вложены в этого белоснежного Казбека! Наши кудесники выездки, еще той, прежней школы, о которой вздыхал старый казак, создавали из него подвижную картину. Конь был приучен и к шуму, и к грохоту, и к толпе, а выезжен был так, что если бы вместо поводьев прицепить к узде ниточки и посадить в седло ребенка, он выполнил бы всю программу. Но все-таки главный берейтор, мастер выездки, волновался: всадник, кому конь был предназначен, так ни разу не сидел на нем. А день приближался! Берейтор подал рапорт: «Так и так, нынешние начальники — люди штатские, я хочу сказать, верховой езды не знают, и если произойдет падение или какая-нибудь заминка, ответственность с себя я вынужден буду снять» и т. д. и т. п. Командующий сразу приехал. «Нет, — говорит, — я, надеюсь, усижу! Ведь я, в сущности, кавалерист, специальное училище кончал». И правда, он сел в седло, сел по-настоящему. Ведь человека, который ездит, то есть знает верховую езду, определить можно, когда он еще только приближается к лошади. Разбирая поводья и берясь за стремя, командующий не сделал ни одного лишнего движения, хотя чувствовалась некоторая суетливость, что означало, впрочем, всего лишь длительное отсутствие практики езды. Однако он скоро освоился, и уж по одному тому, что не помчался сразу по манежу, как обычно делают люди, где-то и как-то ездившие и желающие показать себя знатоками и только обнаруживающие невежество свое, нет, всадник профессионально попробовал прежде всего, как конь принимает повод и сдает в затылке. Ну, это уж конь умел! «Спасибо», — сказал командующий. Спешившись, он и погладил коня умело, потому что ведь коня погладить — это не кошку за ухом чесать. Между лошадью и всадником ничего лишнего быть не должно, никаких таких «чувств»: хлопнул пару раз по шее, плотно и определенно, дал понять, что хорошо и на сегодня довольно, — так это всадник и выполнил. Берейтор наш вздохнул свободнее. А наутро весь мир следил за движениями белого коня… Вспоминая, что все мы тогда, глядя на того коня, чувствовали, я и думал: почему бы и теперь не принимать парадов на коне? А потому нельзя, что «теперь» — это не «прежде», все равно ничего не получится! Что было, то было, а если нам это и кажется, будто еще есть, то лишь в нашей памяти, а память наша просто нас обманывает: подними по желанию старого вахмистра его однополчан из-под земли, пусть делают они свои восемнадцать фигур, а мы-то увидим не фигуры, не блеск, а массу мелочей, тогда и не замечавшихся, они, эти мелочи, а не фигуры, станут резать нам глаза и вылезать на первый план. Это время. Другое дело, что нынешняя выездка действительно сделалась какой-то вымороченной, и я…
— Николай, — раздался вдруг возле меня голос директора вместе со звоном медалей на груди его, — сейчас дончаки идут, а следом твои, чистокровные…
С крутыми загривками, сбитые и упрямые, норовом под стать хозяевам своим, затопотали по конюшенному коридору жеребцы донской породы.
— Готовьте Сапфира, — сказал я тогда конюхам.
Мы работали на контрасте. «Держите крепче», — велел я ребятам, повисшим у игреневого жеребца на поводьях с обеих сторон, и щелкнул у него за спиной бичом. Он рванул из конюшни, конюхи, едва касаясь земли, летели вместе с ним по воздуху, и весь этот оживший Клодт вызвал общее «О-о!» у публики, что и нужно нам было. А следом, напротив, очень медленно, с достоинством, как бы в контрритме против общего порыва, как учил меня еще Почуев проходить после победы перед трибунами, вышел человек в жокейской форме — камзол голубой, лента красная, картуз зеленый.
— Чистокровных лошадей демонстрирует мастер международной категории Николай Насибов, — слышно мне было, как сказали человеку, сидевшему в центре группы.
— Николай Насибович, — обратился ко мне человек, сидевший в самом центре и, пожалуй, в наиболее скаковых формах, — вы показываете чистокровных, но разве другие лошади, которых мы видели, не чистой крови?
Развеяв это обычное заблуждение относительно слова «чистокровный», я указал, в частности, что чистокровная скаковая порода, называемая для краткости чистокровной и пошедшая по всему миру от англичан, имела трех прародителей, вывезенных с Востока. Из них один, звавшийся Араб, напоминал сложением, в особенности очертаниями головы и шеи, туркменского ахалтекинца. Таким образом, эта резвейшая порода несет в себе, возможно, и кровь наших лошадей.