Объявлена была тревога по всей округе. Жандармы знали, что самолет скрылся где-то поблизости в карельских лесах, и обложили все дороги и тропы. Одного не учли малоразвитые жандармы — особенностей буерного спорта. На льду одного из озер Четвёркина и Конникова ждал буер, предварительно доставленный из Финляндии, буер, который при попутном ветре мог развить скорость современного автомобиля. Да, именно буер и пара надежных маузеров помогли революционерам вырваться из кольца.
Конечно, началась дружба. Конников был старше Четвёркина на пару десятилетий, но ведь дружбе, как мы видим, не мешает разница даже и в шесть десятилетий. Конников, под конспиративным именем Василий Никитович Бурже, вместе со своим молодым другом участвовал во всех авиационных праздниках, конструировал новые аппараты, а когда разразилась первая империалистическая война, они вместе начали летать на первом в мире многомоторном бомбардировщике Сикорского.
Рядом они прошли и гражданскую. Однажды, в дни эвакуации белых армий с юга России, Четвёркин и Конников совершали воздушную рекогносцировку над Новороссийским портом. Шрапнельный снаряд с миноноски прикрытия взорвался слишком близко от старого, латаного-перелатаного «вуазена». Они еле дотянули до берега и врезались в гору. Юрий Игнатьевич потерял старшего товарища.
Подобно многим скитальцам, романтикам, бунтарям, Конников не успел обзавестись семьей, он был совершенно одинок, и все его имущество осталось Четвёркину, а именно: ковровый саквояжик с двумя сменами белья, свитером, бритвой «Жилет», томиком стихов Бунина и вот этой «флейточкой», которую он привез из какого-то своего заморского путешествия еще до революции 1905 года.
Он не был особенно музыкален, этот своеобразный человек, но иногда в какие-нибудь меланхолические минуты начинал играть на этой дудочке, вернее, не играть, а дуть в нее, она сама как будто бы играла. Из нее вырывался какой-то странный, диковатый примитивный мотив, какой-то немыслимо далекой древностью, допотопными временами веяло от этих звуков.
Любопытно также, что если Конников играл на своей дудочке в помещении, в какой-нибудь, скажем, избе, там начинали скрипеть и открываться двери, окна, ставни, по дому гуляли сквозняки… вообще возникало странное чувство, какая-то тревога. Он редко на ней играл. И никогда не отвечал — откуда у него эта штучка, только улыбался.
— Вам это интересно, дружище Геннадий?
— Чрезвычайно интересно, дружище Юрий Игнатьевич, — сказал Гена. — Скажите, кроме меня, вы в последнее время рассказывали кому-нибудь о Павле Конникове и о «флейточке»?
— Позвольте, позвольте, позвольте подумать, — медленно сказал Четвёркин и погрузился в раздумья.
Геннадий был уверен в том, что старый пилот рассказывал эту историю кому-то и в самом недалеком прошлом, но он не торопил его и пока что наблюдал текущую мимо международную толпу. Прошлогодние странствования по интерконтинентальным авиатрассам научили сообразительного мальчика, что из созерцания толпы можно иногда извлечь кое-что интересное.
И вот он извлек. Возле стойки бара, прямо за спиной его мамы Эллы, остановился некий верзила блондин. Он был облачен в наимоднейший серый костюм с высоко поднятыми плечами и разрезом чуть ли не до лопаток, волосы ниспадали ему на плечи — то ли знаменитый футболист, то ли певец в стиле «pок»… Но что-то в его манере напомнило мальчику тех парней, которые… «Впрочем, не будем торопиться с выводами», — снова подумал он и увидел в зеркале, как верзила улыбнулся его красивой маме. Улыбка была не самого учтивого свойства, но находчивая мама Элла тут же парировала ее достаточно выразительным взглядом. Взгляд парашютистки был таков, что верзила просто отскочил от стойки и пошел прочь, бормоча какие-то странные, то ли голландские, то ли фламандские проклятия, а тут еще Грант Аветисович послал ему в спину свой взгляд, от которого тот словно споткнулся и даже пробежал несколько шагов, чтобы удержаться на ногах; а тут еще папа Эдуард и мистер Сноумен остановили на нем свои взгляды, в которых отражался блеск подлунных глетчеров, и верзила под перекрестным огнем этих взглядов как-то заметался; а тут еще встретился со взглядом Геннадия Стратофонтова и просто рухнул в ближайшее кожаное кресло, весь в поту и с открытым от страха ртом.
— Вспомнил! — воскликнул Юрий Игнатьевич. — Недели две назад я посетил Зоологический музей, просто так, без особой цели, просто лишний раз полюбоваться гигантским скелетом голубого кита. Знаете, вот уж сколько лет я посещаю Зоологический музей и всякий раз восхищаюсь исполином. Ведь это животное превосходило своими размерами по крайней мере одну из каравелл Колумба. Знаете, поднимаешься по лестнице музея, и вдруг над тобой нависает челюсть кита, словно свод какой-нибудь Триумфальной арки. Клянусь, я мог бы посадить свой аппарат на спину этого животного! И вот возле грудной клетки кита я познакомился с провинциальным юношей-туристом. Вы знаете, дружище Гена, я никогда прежде не встречал такого невежественного юноши. Он спросил, например, меня: где у кита располагаются жабры? Пришлось прочесть ему маленькую лекцию о морских млекопитающих. Когда мы вышли из музея, обнаружилось, что он приписывает честь постройки Петербурга не Петру Великому, а Ивану Грозному. Ампир он называл готикой, каштан — липой, про Зимний дворец сказал, что это, наверное, гостиница «Интурист».
Я провел с ним целый день и открыл ему глаза на сотни вещей, о которых он имел совершенно неправильное представление. И лишь в одном месте юноша посрамил меня — в музее музыкальных инструментов. Оказалось, что он великий знаток флейт и знает всех мастеров этого инструмента, начиная от эпохи Возрождения, которую он, конечно, называл эпохой Извержения, и до наших дней. Тогда я рассказал ему историю моей «флейточки» и даже показал ее в моем аппарате. Он был моим гостем, и мы расстались друзьями, правда, потом уже не виделись: он уехал в свою провинцию.
— Как он назвался? — спросил Гена.
— Федя Говорушкин. Или Игорь Чекушкин. Что-то в этом роде.
— И вы не заметили в нем ничего странного?
— Ровно ничего странного. Обыкновенный юноша, только очень невежественный, — сказал Юрий Игнатьевич.
— А сколько лет было этому юноше, на ваш взгляд, дружище Юрий Игнатьевич?
— Вот! — вскричал старый авиатор, хлопая себя по лбу. — Как вы проницательны, дружище Гена! Возраст этого юноши был очень странен. Иногда он мне казался юношей восемнадцати лет, а иногда юношей лет сорока пяти.
— Вопросов больше нет, — сказал Геннадий, встал и медленно подошел к верзиле блондину, который все еще сидел напротив, вытирая со лба капли холодного пота.
— Вы плохо себя чувствуете, сэр? — вежливо спросил мальчик, внимательно разглядывая шрам на щеке блондина, похожий на след от стрелы племени ибу.
— Пардон, пардон, мы вовсе незнакомы, молодой джентльмен, — забормотал верзила. — Я никуда не лечу, я просто провинциал из Аахена, просто зевака и сейчас немедленно убираюсь восвояси!
Он вскочил, выбросил в мусорную урну голубой транзитный билет, выбежал из здания аэропорта, упал в такси и был таков.
Гена не погнушался вынуть билет из урны и прочесть там имя владельца: «Мр Уго Ван Гуттен», и направление: «Оук-Порт, Большие Эмпиреи». Конечно же, не имя интересовало Гену. Имя у таких персон — а Гена вспомнил эту персону — меняется каждый месяц. Его интересовало направление. Оук-Порт? Вот как? Надо быть настороже!
В это время объявили посадку на их самолет, и все они — Гена, мама Элла, папа Эдуард, бабушка, сестры Вертопраховы, Валентин Брюквин, Ю. И. Четвёркин и референт общества «Альбатрос» Г. А. Помпезов — в числе прочих пассажиров погрузились в «Каравеллу», долетели до острова Маврикий, там погрузились в «Комету» и долетели до Мальдив, там погрузились в «Боинг» и благополучно долетели до Зурбагана, где их ждал немалый сюрприз.
Зурбаганский аэропорт в наши дни стал похож на ярмарочную площадь. Прошли те времена, когда из допотопных дирижаблей высаживались здесь суровые шкиперы и штурманы, которые, дымя своими трубками, направлялись в морской порт, к своим парусникам, к своим сугубо таинственным и важным делам. Прославленный замечательным русским писателем Александром Грином, город стал теперь прибежищем начинающей творческой интеллигенции всего мира, начинающих писателей, начинающих артистов, киношников, музыкантов, а также множества туристов и, конечно, хиппи.
Все эти люди почему-то облюбовали для своих встреч аэродром и с утра до глубокой ночи толклись здесь, сидели за столиками импровизированных кафе, танцевали, пели, ссорились, мирились, а то и спали прямо на бетоне, завернувшись в непальскую кошму или марокканскую баранью шкуру.
Порой вежливое радио убедительно просило почтеннейшую публику освободить взлетно-посадочною полосу, и тогда взлетал или садился какой-нибудь лайнер, срывая своими струями тенты кафе и торговых палаток, унося шарфы, шляпы, рукописи гениальных поэм и симфоний, что вызывало на аэродроме величайшее оживление.