Справедливости ради надо бы сказать, что, отпуская Киплинга в «свободное плавание» (и в прямом, и в переносном смысле), Джордж Аллен расстроился не слишком: из-за всегдашней нерадивости редактора и репортера Киплинга «Новости недели» нередко выходили с опозданием. «Боюсь, дорогой мой, карьеру с помощью пера и бумаги вам не сделать», — напутствовал Аллен начинающего поэта и прозаика, решившего покончить с журналистикой и при этом говорившего, что «журналист останется журналистом до конца своих дней». Кей Робинсон оказался более прозорлив: перед отъездом в Англию он предлагал заключить пари, что не пройдет и года, как Киплинг станет одним из самых знаменитых писателей Англии.
В Лахор «незнаменитый» пока писатель еще вернется, но это будет в другой жизни и очень ненадолго, поэтому 9 марта 1889 года можно считать днем его расставания с Индией. Индия и Киплинг многим обязаны друг другу. Индия сделала из него писателя, сформировала его жизненную позицию, взгляды — весьма консервативные политические и весьма прогрессивные литературные. Киплинг, со своей стороны, своими стихами и прозой впервые ввел эту далекую, неведомую, таинственную имперскую провинцию, «самый большой брильянт в короне ее величества», в обиход европейской культуры, изобразил Индию во всей ее красоте, мощи, нищете, многовековой мудрости и многовековых же предрассудках. За вычетом нескольких путевых очерков, десятка рассказов и нескольких десятков стихотворений, все творчество Киплинга, по существу, посвящено Индии и накрепко с ней связано. Примечательна в этом смысле карикатура на писателя, помещенная в английской газете в мае 1892 года: из головы Киплинга (мгновенно узнаваемые усы, очки, целеустремленный взгляд) с аккуратно срезанным скальпом высовывается хитро улыбающийся индус в тюрбане и с саблей. И подпись: «С Индией в мозгу».
«С Индией в мозгу» совершал Киплинг и свое первое кругосветное путешествие. И Бирму, и Сингапур, и даже Японию он оценивает исключительно через призму Индии, своего индийского опыта. «Индийские запахи родственны, а вот Бирма пахнет совсем иначе…»; «В клубе „Пегу“ я встретил приятеля-пенджабца и кинулся на его широкую грудь…»; «Я воспрял духом при мысли о том, что Индия… не так уж далеко»; «Улицы в Рангуне похожи на Парковую и Миддлтон в Калькутте»; «Улица являла собой удручающее зрелище. Ей следовало бы кишеть людьми из нашей Индии»; «Я чувствовал, что за моей спиной стоит вся Индия…»; «О, Индия, страна моя!»; «Хочу домой! Хочу вернуться в Индию!» Такие ассоциации, аллюзии, восклицания встречаются буквально на каждой странице путевых очерков странствующего по Юго-Восточной Азии Киплинга. Иронии, скепсиса, юмора в путевых зарисовках сколько угодно: серьезный, неулыбчивый Киплинг — не Киплинг («Леди в халатах будоражат воображение и мешают сосредоточиться на изучении политической жизни в Сингапуре»), но только не в отношении Индии, воспоминание о которой в Рангуне и Сингапуре, и по климату, и по уровню жизни мало чем от Индии отличающихся («Сингапур — та же Калькутта, только еще хуже»), поражают столь не свойственной Киплингу патетикой. Диагноз очевиден: приступ ностальгии, которая, о чем мы уже писали, будет мучить Киплинга и дома, в Англии. Так и хочется слово «дом» закавычить — ведь до английского дома было еще далеко.
Последние семь лет Киплинг, как мы знаем, работал не покладая рук, жить в свое удовольствие не привык, поэтому досуг «глобтроттера» в пробковом шлеме, необходимость целыми днями без дела слоняться по палубе («Однообразие моря убийственно», — напишет он на пути в Америку), вести светскую беседу в кают-компании, корабельном буфете или в курительной, дремать в каюте или что-то лениво пописывать в толстой тетради в кожаном переплете для человека киплинговской энергии, задора и трудолюбия явились (и являлись впредь) тяжким испытанием. Но ведь Киплинг, возразит читатель, отличался невероятной любознательностью, любил встречаться с новыми людьми, которых, как никто, умел разговорить, подобное путешествие он совершает впервые, и смена впечатлений в любом случае должна была доставить ему немалое удовольствие.
Страны, пейзажи, обычаи, нравы, достопримечательности и правда сменялись с головокружительной быстротой. 9 марта — Калькутта, 14 марта — Рангун, 24 марта — Сингапур, 1 апреля — Гонконг, 15 апреля — Нагасаки, 31 мая — Сан-Франциско. Казалось бы: наблюдай чужую жизнь и нравы, бегай с фотоаппаратом, как его друг профессор Хилл (про миссис Хилл в путевых очерках — ни слова), веди для «Пионера» обещанный путевой дневник и готовься к встрече со славой, которая — Киплинг едва ли в этом сомневался — терпеливо поджидала его в Лондоне. «Когда-нибудь я обязательно напишу что-нибудь стоящее», — вспоминает слова старшего брата Трикс.
Но нет. Травелог не писался: «Пионер», стоило Хиллам и Киплингу выйти в море, безвозвратно исчез, растворился в прошлом, журналистика, да и литература вообще, стала казаться плутовством, а единственными реальными вещами в мире были теперь «кристально чистое море, добела вымытая палуба, мягкие ковры, жгучее солнце, соленый воздух и безмерная, тягучая лень». Если что в дороге и сочинялось, то только стихи. «Мы втроем стояли на корме „Африки“, плывшей в Сингапур, — вспоминает миссис Хилл, — как вдруг он начал что-то бубнить себе под нос, сбрасывая пепел из трубки за борт. Я уже понимала, что у него в мозгу что-то происходит. Потом что-то напел и воскликнул: „Идея! Напишу баллады про Томми Аткинса!“». Точно таким же образом он будет сочинять стихи и впредь: сначала сочиняет стихотворение в уме, затем проговаривает его или напевает и только потом, уже без единой помарки, записывает…
К достопримечательностям, даже такому чуду света, как рангунская пагода Шведагон, глобтроттер Киплинг остался, в сущности, довольно равнодушен. Он отпускает огромному, сияющему золотом буддийскому храму дежурные комплименты (красочность, великолепие, таинственность), однако рассуждать склонен скорее о том, что отличает его любимых индийцев от китайцев, к которым он расположения не питает; подробно описывает ничем не примечательный английский квартал в Рангуне, или — беседу с приятелем-пенджабцем в рангунском клубе «Пегу», или — дом терпимости в Денвере или Гонконге. Девушка-бирманка, которой влюбчивый Радди увлекся в Моулмейне (позже это навеяло балладу «На дороге в Мандалей»), без труда затмила старинную пагоду, вокруг которой профессор Хилл — предтеча сегодняшних японских туристов — носился со своим «кощунственным» фотоаппаратом и в которую Киплинг так в итоге и не заглянул.
Если не считать славословий в адрес «моего дорогого» Томми Аткинса, «которому я давно отдал свое сердце», мало что доставляет Киплингу-путешественнику истинную радость, «позитива», как сказали бы сегодня, в его путевых очерках немного. Гонконг: грязная дорога, проливной дождь, в магазинах все втридорога, невыразительный пейзаж прячется в дожде и тумане, у местной шлюхи отсутствует половина легкого, зато присутствует постоянный страх заразиться холерой. Нагасаки: пустынная, испачканная углем набережная. Кобе — примитивный японский городишко, «все вокруг серо, как само небо». Осака: только один отель в городе отвечает запросам англичанина. Японский бизнес еще в самом зародыше, да японцам и не стоит связываться с коммерцией, во всяком случае, на европейский лад. Европейское платье и европейская конституция им «явно не по фигуре». В узких японских улочках «не встретишь игры экстравагантных красок, пестрых витрин и сверкающих фонарей». Полиция одета и ведет себя на европейский манер, что не делает ей чести, да и все японцы, «грациозные люди с изысканными манерами», растлены западной цивилизацией, подвержены низкопоклонству к Соединенным Штатам, в придаток которых они со временем превратятся (как в воду глядел!), что притупляет их «природные артистические инстинкты»…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});