Мы сидели в ложе, и, по мере того как разворачивалось действие, меня бросало то в жар, то в холод, ибо, как бы горячо ни любила я свою семью, между нами всегда чувствовалось неизменное различие. Меня не особо удручали их неповоротливые конечности и неуклюжие движения; я даже к громоподобным голосам привыкла, хотя каждый день ложилась спать с головной болью. Все это было мне знакомо с детства, я привыкла к чудовищному уродству человечества. В самом деле моя жизнь в этом доме могла бы заставить простить убогим (хотя бы некоторым) их убожество. Но когда я наблюдала на сцене себе подобных, которые резвились и весело приплясывали, изображая комических гномов, я как бы видела мир в миниатюре; крохотное, гармоничное и блаженное место, словно отраженное в глазу мудрой птицы. И мне казалось, что мой дом – там, что эти маленькие люди – его жители, которые любили бы меня не как „маленькую женщину", а как просто женщину.
К тому же… возможно, сказывалась еще кровь моей матери, текущая по этим крошечным венам. Возможно, я не могла довольствоваться удовлетворенностью как таковой! Вероятно, я всегда оставалась дикаркой, и дикость моя, в конце концов, проявилась в действии.
По окончании спектакля мне не составило труда потихоньку ускользнуть в толпе от семьи; я легко нашла служебный вход, прошмыгнула мимо охранника, который в это время вносил Белоснежке букет. Потом обнаружила дверь, на которой кто-то с комичным бессердечием налепил семь крошечных звезд. Я постучала. Внутри на ящичке, подходящем по размеру нам обоим, сидел необыкновенной красоты юноша и штопал брюки иголкой с ниткой, которые тебе, Феверс. было бы не разглядеть. „С какой крошечной планеты вы появились?" – воскликнул он. увидев меня».
И тут Дива закрыла лицо руками и горько заплакала.
«Я опущу грустные подробности своего падения, Феверс, – сказала она, успокоившись. – Достаточно того, что я путешествовала с ними долгие семь месяцев, переходила от одного к другому, ибо они были братья и все делили поровну. Увы, они дурно со мной обращались: хоть и маленькие, но они были мужчинами. О том, как они бросили меня без гроша в Берлине и как я оказалась под ужасным покровительством мадам Шрек, я, закрывая глаза, вспоминаю каждую ночь. Снова и снова прокручиваю в голове бесконечную ленту ужасных воспоминаний, пока не наступает время вставать и видеть, что те, кто приходит удовлетворить свою фантастическую похоть при помощи меня, такой маленькой, деградировали больше, чем я смогла бы за всю свою жизнь».
Феверс вздохнула.
– Теперь вы понимаете, это милею существо искренне считало себя настолько падшим и лишенным Божьей милости, что уже не верило, что сможет когда-нибудь выбраться из «Бездны», и поэтому относилась к себе – доброй и чистой – с величайшим омерзением, Я не находила слов, способных убедить ее в том, что цена ей – не один фартинг. Она говорила: «Как я завидую этой бедняжке» – указывая на Спящую Красавицу; – во всем, кроме одного: она видит сны».
Фэнни тоже была экземплярчик: высокая, худая, открытая и сердечная девушка из Йоркшира, ничем не примечательная, кроме ярко-розовых щек и походки человека, пышущего здоровьем. Когда мадам Шрек отдергивала занавеску у Фэнни, она стояла – роскошная дама – в одной сорочке и с повязкой на глазах.
Шрек говорила: «Взгляни на него, Фэнни», и Фэнни снимала повязку, одаряя клиента лучезарной улыбкой.
Потом мадам Шрек говорила: «Я сказала, взгляни на него, Фэнни», – после чего задирала ей сорочку.
На месте сосков у нее были глаза.
Мадам Шрек продолжала: «Взгляни на него, как следует, Фэнни» – и эти глаза открывались.
Они были голубые, как и на лице; небольшие, но очень ясные. Я как-то спросила ее, что она ими видит. «То же, что и верхними, только ниже», – отвечала она. Мне кажется, что из-за своего свободного, открытого нрава она вообще видела больше, и потому приходила отдохнуть к нам, обездоленным, совершенно бесполезным по земным меркам созданиям, в этот чулан, хранящий нечто женоподобное, в эту лавку душевного хлама…
Как-то я наблюдала, как Фэнни, прижимая голову Спящей Красавицы к своей груди, пыталась накормить ее с ложечки вареным яйцом, и спросила: «А почему бы тебе не выйти замуж, Фэнни? Любой был бы счастлив… когда оправится от шока. И давать жизнь детям, которых ты хочешь и заслуживаешь». Она безмятежно ответила: «Разве накормишь ребенка солеными слезами?» Тем не менее она всегда была весела, смеялась и шутила. Паутина – та говорила очень мало; была очень меланхоличной, все больше сидела в одиночестве и раскладывала пасьянс. Говорила, что это ее жизнь. Пасьянс, терпение.[35]
– Почему вы называли ее Паутиной? – зачарованно, с отвращением спросил Уолсер.
– У нее было покрыто паутиной лицо, сэр, от бровей до скул. Чего только не вытворяла Альберт-Альбертина, чтобы рассмешить ее! Он-она была чудной, просто светилась от юмора, но нет… Паутина почти никогда не улыбалась.
Эти девушки и стояли за занавесками, сэр, – обитатели «дна», с бьющимися, как у вас, сердцами и страждущими душами.
– А что делали вы? – спросил Уолсер, пожевывая карандаш.
– Я? Роль, которую играла я в комнате воображаемых ужасов мадам Шрек? Спящая Красавица лежала абсолютно голая на мраморной плите, а я стояла у изголовья с распростертыми крыльями. Я была ангелом у могильной плиты, Ангелом Смерти.
Если кто-то хотел спать со Спящей Красавицей, то имелось в виду спать пассивно, а не активно, по причине ее очень слабого состояния, ведь мадам Шрек и думать не хотела о том, чтобы погубить курицу, которая несет золотые яйца. Если хотите лежать рядом с живым трупом и держать в своих дрожащих руках тайну сознания, которая существует и в то же время нет, пожалуйста, только платите денежки. Туссен надевает вам на голову мешок, выводит из Бездны наверх в Театр, где вы ждете, ничего не видя и не слыша… в абсолютной темноте, абсолютной тишине, наедине со своими мыслями и фантазиями, созданными воображением под воздействием увиденного. Затем Туссен срывает с вас капюшон, и вот они – мы: за это время он поднимал нас снизу на хорошо смазанном бесшумном кухонном лифте.
Источником зловещего света был единственный разветвленный канделябр, отбрасывающий тени на спящую на своем мрачном одре Красавицу и на меня, склонившуюся над ней с опущенными крыльями и с мечом, – ну прямо Смерть-Защитница. И если кому-то захотелось бы вдруг чего-то, не включенного в тариф, я тут же могла пообрубать ему пальцы. Красавица не имела об этом никакого представления, вздыхала во сне, что-то бормотала, а я наблюдала за дрожащим от вожделения мерзавцем, которому нравилось приближаться к ней, будто бы лежащей на плахе… и я, как Гамлет, думала: «Какое чудо природы человек!»
Вскоре нас стал посещать один джентльмен, и, надо сказать, на редкость регулярно, раз в неделю, по воскресеньям. Перед тем как спуститься в «Бездну», он облачался в своеобразный костюм, что-то вроде бархатной рясы до колен, сливового цвета, отороченной серым мехом, а на ногах ярко начищенные сапоги из красной кожи с колокольчиками на голенищах, которые при ходьбе тихонько позвякивали. На золотой шейной цепи висел большой медальон из чистого золота, сделанный настолько оригинально, что я нередко замечала, как мадам Шрек с завистью на него косится. На медальоне было выгравировано изображение – простите мой французский – члена… в мужском смысле; фаллоса в состоянии, в каком в геральдике обычно изображают стоящего на задних лапах льва, на яйцах – маленькие крылышки, которые сразу же привлекли мое внимание. Вокруг мощного мужского ствола вился стебелек розы, бутон которой уютно покоился в месте складки отодвинутой крайней плоти. Не могу сказать, была ли эта штука древней или новоделом, но денег, похоже, в нее было вложено порядочно.
Щеголял этим необыкновенным сокровищем мужчина уже не первой свежести, высокий, худой, слегка сутулый, с лиловатым цветом лица, в каких-то пятнах, будто он постоянно мерз, но с тонкими изящными чертами лица, большим крючковатым носом и гладко выбритыми щеками. У него были блуждающие водянистые голубые глаза человека, несчастного в этом мире. В довершение его внешнего описания: он носил большую круглую, как барабан, касторовую шляпу с загнутыми вверх полями, так что из-под нее не было видно ни волоска. Когда мадам Шрек в первый раз отдернула занавеску на мне, он чуть из кожи вон не выскочил и воскликнул: «Азраил!» После чего приходил смотреть только на меня. Красавица ему была не нужна, он хотел, чтобы я сама поднялась в верхнюю комнату, ходил вокруг меня и посмеивался, поигрывая с собой под сорочкой. Фэнни потом меня дразнила и называла его моим «любимчиком».
Шесть воскресений он приходил поклоняться моей святыне, а на седьмое, когда мы все обедали, Туссен передал, что мадам Шрек желает меня видеть.
Обеды наши в этой мерзкой гробнице были никуда не годными. Постоянно закладывающее за воротник старое чучело на кухне, как правило, нещадно переваривало яйцо, поэтому Фэнни то и дело была вынуждена лишать Красавицу ее инвалидной диеты. То воскресенье я помню особенно хорошо, потому что ночью кухарка скопытилась, и Фэнни попросила Туссена принести немного бекона, что он и сделал. Фэнни подсуетилась со сковородками и выдала нам недурной кусок окорока с яблочным пюре. Пока мы его уписывали, меня вызвали в спальню Миледи… и это был мой последний ужин в этом доме.