Я не думаю, что отец был прав».
Всё это, включая «отцовский» план, до экрана не добралось: видимо, показалось перегруженным смыслами.
В итоге получилось, что Учитель метил в одну, а угодил в другую возрастную категорию. Как писали на книжках скрупулёзные советские издатели, «для младшего и среднего школьного возраста». Канон детского кинематографа, может, и невольно, оказался выполнен удачно и дотошно: добро и зло, свои и чужие (ещё раз отмечу, и в социальном смысле – редкость в нынешнем русском кино). Дидактика и много драк. В конце – мимолётная горечь и щемящая нота лиризма, да великолепный финальный трек Андрея Бледного из «25/17».
* * *
Из сборника «Восьмёрка» чуть выбивается несколько в ином роде рассказ «Оглобля» (имя персонажа, Прон Оглоблин, с добавкой из одной буквы, позаимствовано у Есенина, – есть в «Анне Снегиной» персонаж Прон Оглобин, крестьянский вожак, бывший каторжник). Захар здесь, в западной манере, пытается сделать рок-музыку фактом литературы. Не репортажи, рецензии на альбомы и биографии музыкантов, а именно художественный текст. Где персонажи «пишут декорации», как в известном диалоге молодого Валентина Катаева с Иваном Буниным, то есть играют музыку инструментами, поют стихи, аудитория сейшенит и фанатеет.
«Мне выпало дружить с людьми, которые больше любили петь, чем молчать или думать; пение надолго заменило им разум. (…)
Проша выкрикивал то одну, то другую строчку и прислушивался к эху. Каждая строчка звучала так, будто красную ткань сильными руками рвут надвое, натрое.
Проше подыгрывали на гитаре. Гитара, как таратайка, дребезжала и припадала колесом на всех ладах и ухабах.
Пропев короткий кусок песни, Проша наглухо сжимал рот, чуть тряс головою в такт скачущим аккордам и делал щекой такое движенье, словно побеждал судорогу. Глаза его были лихорадочны, как у разночинца.
В руках Проши то безвольно повисали, то снова возбуждались и начинали танцевать маракасы. (…)
Его песнопенья удивляли обилием, как необъятный ромашковый букет. Проша казался многословным, спешащим выговорить сразу несколько словарей – непременный старославянский там мешался с блатным, дырбулщыл встревал в классическую речь, и всё это сверху было присыпано рок-н-ролльным, походным разговорником, где вперемешку, как в холщовой сумке, путались косяк, колок, колесо, Игги, Сайгон и Дилан.
Причём к Игги он брал в рифму вериги, а где возникал Боб Дилан – появлялся поп с паникадилом.
Собратья Проши по перу вечно сочиняли так, словно им было влом найти нужное слово и они довольствовались случайным – едва, на белую нитку, подцепляя строку к строке.
Прон же, как Сашбаш, писал четверостишьями, перешитыми тугим и мелким швом».
Я, кстати, на сей технологический счёт как-то набрался наглости возразить двум известным писателям, авторам книги «Аксёнов».
«Александр Кабаков: “А в чём отличие его джазовой литературы от всякой другой, связанной с музыкой? В том, что есть литература о музыке, с музыкой как предметом изображения, а Вася писал джазовую литературу джазовым способом. У него именно джазовая литература, а не о джазе. У него джазовая проза, она звучит особым образом. Это очень существенно. Таких музыкальных, а не «о музыке писателей» вообще мало – не только в России – в России он точно один, – но таких писателей мало и где бы то ни было”».
Вообще-то, интонация – штука тонкая, эдак любая, даже умеренно модернистская проза может прослыть джазовой, а недостижимым образцом её – «Мёртвые души». С их метафорическими конструкциями (импровизация), лирическими отступлениями (джем-сейшн) и причудливой духовой (духовной) мелодией. В случае же Аксёнова так называемый «джазовый способ» – скорее не приём, а пиар. Чистота и безусловная удача эксперимента встречаются единожды – в джазовых главах «Ожога», прежде всего в знаменитом камбэке с «Песней петроградского сакса образца осени пятьдесят шестого».
Что же до уникальности в «музыкальности» – явный перебор. Вернее, недосчёт. А как быть с Эдуардом Лимоновым (ехидствующим, кстати, над Аксёновым, мимолётно, но по любому удобному поводу), чей «Дневник неудачника» сделан явно под влиянием панк-рока и в его стилистике – с адекватным словарём, рваным ритмом, сюжетами и образами, напором и грязноватым драйвом? (Лимоновские рассказы о нью-йоркских панк-клубах и музыкантах, прежде всего превосходный The death of teenage idol, скорее попадают в кабаковскую категорию «писателей о музыке».)
Рассказы Захара Прилепина «Герой рок-н-ролла» (сборник «Ботинки, полные горячей водкой») и «Оглобля» (сборник «Восьмёрка») – тоже о людях музыки. Той самой, что становилась образом жизни и религией поколений, – и стилистически чуткий Захар строит эти тексты как маленькую лирическую энциклопедию русского рока с обязательной мрачноватой кодой.
Именно: по производственной, так сказать, линии у «Оглобли» есть в прозе Захара прямой предшественник – рассказ «Герой рок-н-ролла», который, конечно, при всех вкусных рок-н-ролльных метафорах и подробностях, – прежде всего о времени и смене юношеской оптики на взрослую, с другой линейкой масштабов…
Объединяет их и тот самый мотив отцовства: поколение Прилепина и моё, конечно, многих легенд русского рока имеет основания записать в папаши и дядьки, это не комплимент рокерам, а часть нашей биографии.
В «Герое рок-н-ролла» без труда угадывался Михаил Борзыкин, лидер когда-то знаменитой группы «Телевизор» – Захару ещё предстояла вполне драматическая история отношений с экс-звездой; почему-то Борзыкин его занимал и мучил больше других коллег по рок-цеху. Приведу его последнюю заметку о «герое», вызвавшую довольно знаковую полемику в своём, «керженецком», кругу:
АНТИГЕРОЙ РОК-Н-РОЛЛАЗахар Прилепин о причинах мизантропии Михаила Борзыкина
…Читал недавно очередное интервью Михаила Борзыкина, с которым в своё время мы немного приятельствовали.
О нём я написал рассказ «Герой рок-н-ролла» лет семь назад. И ещё предисловие к собранию его текстов и интервью тоже написано мной.
Борзыкин – рок-идол моей юности, многие его песни я люблю по сей день. Он стоял для меня вровень с Кинчевым и Цоем тогда. Именно как образец рок-бойца (БГ, Ревякин и Скляр воспринимались по-другому, и это отдельный разговор).
Ну, вот теперь я читаю его интервью, очень злое и такое, знаете, уставшее: типа, народ безумен, руки опускаются, сплошной «крымнаш», как всё это надоело, все одурачены пропагандой, и так далее, и тому подобное.
Борзыкин очень сердится на Кинчева, на Сукачёва, на Скляра за поддержку Новороссии, меня ругает, и… Тоска, в общем.
Но я, вполне себе с любовью, вспомнил, каким был Борзыкин все эти годы – пока я его слушал. Он сам себя определял как «мегамизантроп».
Для Борзыкина в целом характерно:
а) богоборчество и антиклерикализм;
б) конфликт с женщиной как таковой (см. песню «Путь к успеху»), а заодно и установка «Я не хочу иметь детей» (действительно, детей у него нет);
в) неприятие всяческого милитаризма и тем более империализма на уровне почти физиологическом; антисоветизм, естественно; ну и так далее.
Поэтому чему здесь удивляться.
Кинчев, Сукачёв, Ревякин, Скляр со времён юности бунтарской сильно изменились. Как минимум, можно вспомнить, насколько огромную роль в их нынешнем миропонимании играет православие.
А Борзыкин остался прежним. В чём есть свои плюсы.
Но если Бог бездарен, попы омерзительны, женщина отвратительна и продажна, история Родины являет собой насилие и позор, а люди слабы и глупы – то странно, если б после всего этого стоял «Крым наш».
В каком-то смысле – хорошо, что «крымнаш» этот список не венчает, а венчает его непроизнесённое, но подразумеваемое «За Майдан».
Не надо сердиться на Борзыкина. Михаил равен себе.
…помнится, мы сидели с ним в кафе в Питере и он рассказывал про своего отца – каким его отец был пьяницей и дурным человеком, – это было интервью, так что я сейчас не открываю никаких тайн.
Столько даже не боли, а неприязни было в словах Борзыкина. К своему отцу.
Не знаю, к чему я здесь вспомнил про отца, которого он не любил и не простил.
Хотя вру.
Знаю, конечно.
* * *
Алексей Колобродов: Какие мнения, други?
Я думаю, Захар льстит Борзыкину (правда, оговорив субъективность с поправкой на время «для меня», «тогда»), вставляя его в один ряд с Кинчевым и Цоем.
Он до них совершенно не дотягивает и «тогда» не дотягивал – на пару лет(1986–1988 примерно) выбившись в первачи за счёт протестно-истерического темперамента и умения – наверное, с испугу – точно формулировать. Плюс всеобщая тогдашняя сумятица с определённым, впрочем, критерием «прокукарекать первым».