Одна женщина в очереди как-то сказала, что все свыше должно внушать страх. Это разочаровало Маню, потому, что она не любила бояться. Старушка-вахтерша рассказывала, что лишь однажды за всю жизнь видела ангела. На черном море, вечером, он тихо прошел мимо по маленькой комнатке пансионата. И она, спросонья, трепетала от счастья. Бывший Манин парень рассказывал, что видел ангела часто и как-то даже сумел дотронуться до его крыльев, мягких, прозрачных.
Однажды Маню оставили сидеть с маленькой девочкой, племянницей. Маня читала книжку, а маленькая девочка ползала по полу и, вдруг, уставилась на черное незанавешенное окно, долго смотрела туда и просияла теплой, счастливой улыбкой. Маня подошла к окну, осмотрела подоконник, черную улицу и спящее под черным пододеяльником небо. Но ничего там не обнаружила. Ангел уже улетел.
Сейчас Маня дремала в машине, качаясь из стороны в сторону, и свет редких фонарей освещал ее лицо – редкие коротенькие реснички, пухлую щечку и уголок рта, утопающие в сером мехе шубки.
Мане снилось, что она – часовенка, отстроенная у дороги, где-то в глубине тайги добрыми людьми. Маленькая, только одна бумажная иконка и треножник на три свечки. Вдруг, в темноте послышался стук, кто-то отворил тяжелую железную дверь, вошел, принеся с собой холод и завывающий ветер. Он достал из кармана коробок, неуклюже уронил, ругнулся, перекрестился, взял с полки у стены свечку, зажег, поставил. Долго рылся в карманах, не нашел монетки, постоял, поклонился, вышел. У него за спиной были крылья.
Маня улыбнулась. Они ведь давно знакомы, просто она раньше не догадывалась, что он ангел, а теперь узнала наверняка. Ей сразу стало трудно жить, узнав того, кто зажег эту свечку в ее темной душе. Зато было светло от простоты решения, было чудно вспоминать всю свою прошлую жизнь, и то, сколько раз она проходила мимо него, не замечая.
Она боялась нарушить расстояние, разделявшее их, невзначай погладить его по плечу, провести рукой по его волосам, узнать какие они на ощупь, жесткие или мягкие. Мане было радостно, словно хор в ее душе пел рождественские гимны. Она всхлипнула от невозможности обнять именно его, коснуться своими губами его губ, сплести свою руку с его рукой.
Это же такое ответственное дело – знать своего ангела, быть рядом и удержаться, не потрогать перья его крыльев, никогда не коснуться его ладони.
Оказалось, у ее ангела вовсе не тонкие пальцы, как рисуют на иконах, а обыкновенные, довольно простые руки, даже чуть грубоватые. Она улыбалась, когда думала о нем. Она была уверена, что с ним не сможет быть злой и только его не сможет околдовать. Сейчас она размышляла о девушке, которая была так обворожительна, что ее ангел не сумел удержаться и на земле родился их сын, от которого ведет свое начало весь их ангельский род.
Было тепло, где-то в дебрях города, в темноте, на узенькой кушетке охранника, прикрытый своей драповой курткой, спал ангел, и веки скрывали цвет его глаз.
Маня не могла знать только одного: то строение в самой гуще тайге было вовсе не часовенкой, а заброшенным языческим алтарем. И на бумаге была не иконка, а засвеченная фотография солнца. Свечка горела медленно, нагреваясь от своего пламени, свечка гнулась все сильнее и сильнее, пока не упала с треножника на деревянный пол. Часовенка вспыхнула в один миг. И вскоре таежная дорога озарилась неугомонным жертвенным пламенем.
– Приехали, – похрипел водитель, – ваша остановка.
Но в машине никого не оказалось. Маня без следа исчезла.
* * *
У Коли Ельникова дела пошли на поправку. Пьем кофе в «Венской кофейне» недалеко от Патриарших. Он пошел заказать еще пирожное с кремом, которое мне так понравилось, а я, заглянув в его портфель, увидела нечто, похожее на паспорт. Пока Коля покупал пирожное, украдкой по-шпионски невозмутимо выловила кожаную книжицу его паспорта, раскрыла. И замерла. Меня поразил незнакомый язык. Совсем не тот, который я ожидала там увидеть. Присмотрелась: стоп-стоп, кажется, «лютень». Значит, либо украинский, либо белорусский. Поднимаю глаза. Он стоит рядом и наблюдает. Весь напрягся, как натянутая струна. Мы смотрим друг на друга. Я, как ни в чем не бывало, улыбаюсь. А внутри рушится мечта и одна реальность сменяется другой.
– Что за язык такой? – спрашиваю беспечно, будто бы только что пролистнула журнал.
– Белорусский.
Он тяжело опускается на стул напротив. И произносит жалобным дрожащим голосом:
– У меня никогда не было девушки, которая бы так хорошо ко мне относилась. Ты лучше всех. Не бросай меня. Ты – самое дорогое, что у меня есть.
– Хватит говоришь штампами, – холодно обрываю я и запихиваю паспорт обратно в его портфель.
Это похоже на то, как когда-то в детстве заглядываешь внутрь игрушки. Там оказываются скучные железные винтики. Или воздушный шар приземляется, видны канаты, крючки, петельки. Я пытаюсь казаться веселой. А что, собственно, произошло? Да, в сущности, ничего. Я узнала правду. Берлин был легендой, наживкой, красивой сказкой. И Коля вовсе не ангел, а человек с набором проблем и целей. Теперь все сложнее. Я не могу его бросить, потому что совесть не позволяет. Он будет думать, что я бросила его из-за того, что он родился и жил в маленьком белорусском городке, потом приехал в Москву, познакомился на Арбате с парочкой немецких журналистов и стал выдавать себя за немца. Я в ловушке. В глубине туннеля оказался не свет выхода, а тупик. Черный квадрат.
Часть вторая
Я еду на троллейбусе и смотрю в окно, рядом по шоссе ползут машины. Там в них – люди. И женщины гордо едут рядом с водителями. А я направляюсь на троллейбусе в гости к любимому. У него нет денег, чтобы возить меня на машине, водить в бары и кафе, мы встречаемся в квартире, которую он снимает на улице Антонова-Овсеенко, как раз рядом с Экспоцентром и будущим Москва-Сити.
Любимый мой – очень странный, безумный художник, моложе меня на столько-то лет, однажды он уехал из маленького белорусского городка, где родился, рос и учился в художественном училище, из которого его отчислили за неуспеваемость. Теперь на птичьих правах в Москве, избегает армии, работает в различных издательствах и прочих, как он говорит, проектах, пытаясь выжить. Все мои родственники считают, что со мной он во имя получения в будущем московской прописки. Я же просто бездумно встречаюсь с ним, без всяких надежд и видов на будущее.
Итак, еду в троллейбусе, и мысли о купле-продаже себя лезут мне в голову, грязные и липкие, наверное, это темная сторона совести. Я думаю о множестве всевозможных любимых, которые способны предоставить более определенные перспективы на будущее, но ничего не могу с этим поделать, покорно еду, плавно перемещаясь в иное измерение, где все иррационально и перевернуто с ног на голову.
* * *
Чуть выше на эскалаторе девушка. В блеклых кирзовых сапогах, в черном платье с красными тусклыми цветами. Густые черные волосы до плеч, круглое, грубовато слепленное лицо. Ее левая рука – на голове. А правая прижимает к груди металлический резной крест с иконой. Она едет по эскалатору вверх и громко поет о планете, о Петербурге, о кризисе. Интересно, насколько прочна грань между этой странной девушкой и людьми, с удивлением, с улыбкой, с опаской, наблюдающими ее. Стоит только не прессовать себя, не таиться в клетках, и мы становимся самими собой. Кто-то, наверное, делал бы страшные вещи, кто-то казался бы странным. И девушка прожила этот день свободно. Пусть даже люди на эскалаторе и считали ее сумасшедшей.
* * *
Я готовила рис с индейкой, смотрела в окно и видела голубое небо, которое радовало, и вечно будет радовать своей безоблачностью. Солнце, серый исчезающий снег и мокрый, черный от ручьев асфальт. Мне подумалось, что любая картинка, любой вид из окна или событие несет в себе музыку, из которой мы способны уловить лишь часть, а кто-то – вообще ничего. Наверное, это самое интересное в жизни – повороты и «подводные камни» мелодии, взаимопроникновение и развитие тем, предметы и случаи сегодня, смысл которых раскрывается окончательно лишь позднее. Только это дает целостную картину событий. Азарт, интерес, риск осечки.
Вещи, на которые накладываются мазки событий и людей. Потом вещь «перегружается», становится блеклой, надоедает. Люди уходят, вещи остаются, неся на себе следы прикосновений, улыбки. Потом теряются и вещи. Неужели все это необходимо только ради того, чтобы продолжалась неуловимая, никому в полном многозвучии непонятная музыка?
* * *
Мы сидим на скамейке. Я – у него на коленях. Я чувствую нас фотографией. Мы – застывшее время, мгновение. Маленький парк, мимо бегают дети, прошел старичок в коричневой шляпе и коричневом костюме. Перед нами – Белый Дом во всей своей тяжести, подпирает голубое свежее небо. По асфальту бежит ручеек, пахнет весной, сыростью и голой землей. Мы пускаем белые газетные кораблики в ручей, потом сидим, прижавшись друг к другу. Я говорю что-то, спрашиваю, все какие-то слова, слова. На фоне голубого неба – серый скелет тополя, изогнувший ветви причудливо, как в агонии или желании поскорее взлететь. Я смотрю на этот тополь, картинка укладывается в мою память. Я забываю, где мы, что вокруг город, что сейчас 1999 год, что из окон Белого Дома, возможно, на нас смотрит кто-то, нервно курящий уже третью за последний час сигарету. Я сижу на коленях у человека, с которым, возможно, сегодня в последний раз, а, по словам мамы, он – чудовище, и у него нет будущего, души и всего прочего, необходимого для моего счастья. Но вокруг пахнущий гнилой листвой парк и небо, взрезанное Белым Домом, светит солнце, я ощущаю, что мы – какая-то история, что-то необъяснимое, превращаюсь в маленькую беспечную девочку, несу всякий бред, верчусь, целую его в шею, пахнущую цыпленком и марихуаной. Все мои мысли далеко-далеко, я не знаю, почему я опять с ним. Болтаю ногами и смотрю на весеннее небо.