которыми можно выразить мое отношение к Германии. Люблю Германию, давшую человечеству сокровища гуманистической культуры. Ненавижу Германию, зачумленную человеконенавистничеством.
Бьет девять. Вожделенный час фриштыка[317].
С душевным трепетом приступаем к дележке паек. Плаксун перерезает килограммовую буханку вдоль, потом каждую половинку на три части. Пять частей он выкладывает в ряд, а от шестой отрезает добавки для уравновешивания паек.
— Ну как, добре?
Все горят нетерпением, но каждый боится промахнуться.
— Отбавь отсюда, добавь сюда.
— Ну теперь?
— Ця малэнька.
— Куда еще добавить?
— Кажись, равные. Ну давай, Беломар, отворачивайся.
— Кому?
— Мне.
— Кому?
— Тебе.
— Кому?
— Георгию.
— Кому?
— Гарасиму.
— Кому?
— Халиму.
— Всё, фетишь[318].
Начинается второй акт священнодействия. У каждого выработался свой ритуал, свои приемы обращения с пайкой. Удмурт (прозвище Вершинина) делит ее на 8 частей. Семь долек он рассовывает по карманам (через час по чайной ложке), а восьмую съедает тут же на месте. Проглотив кусочек, хлопнет себя по впадине, где полагается быть пузу, и скажет пресерьезно:
— Уф, наивься!
Быстро расправляется с пайкой Беломар. Слизнув последнюю крошку с ладони, он грустно скажет:
— Считай, день прошел, пайка съедена. Ждешь, ждешь этого мгновения, как светлого праздника, а счастье пролетит, как сон.
Машкин срезает ажурные листики. Они не толще ватмана. Обильно умастив их солью, ворованной у Кайдля, он старательно растирает ее черным пальцем. Потом сосредоточенно откусывает микрокусочки и долго со смаком жует.
— Мишка, — раздраженно говорит Саша Романов, — перестань! Прекрати свои фрицевские штучки. Кушай по-русски, а то сброшу с лавки.
— А тебе какое дело? Моя пайка, ем как хочу.
— Противно смотреть на твои немецкие манеры, точно фрауя[319] какая. Ты, наверно, не русский, а фольксдойч.
— Сам ты фольксдойч. А вот назло тебе буду есть как фройляйн.
— Ну и упрямый же ты осел. А ну, слазь с лавки!
Машкина спихивают на пол. Однако эта мера не помогает: он упорно продолжает свое колдовство с пайкой.
Садо (Васько), получив пайку, тут же прячет ее за пазуху, садится на корточки и сосет пустую трубку. С двумя вещами Садо не расстается: с котелком и с трубкой. В котелок он получит митагсбаланду и понесет ее в цех, маскируя себя и свое богатство. Потом сюда же вольют его вечернюю порцию. Садо поставит котелок на печку, всыпет сюда же искрошенную пайку и долго-долго мешает варево, подливая все время воду. Когда в 20‐00 прогонят в барак и запрут, кончится сейрам и начнется байрам[320] Садо.
Прячет пайку и Верченко. В будни он совсем не ест хлеба. Зато к воскресенью у него накапливается семь паек. Вот тут-то и наступает для Верченко великдень[321].
Но всех превзошел Гарасим Самборский. Сей охохлаченный поляк совсем не ест хлеба.
Чому?
Тому, шо вин дуже «мондрый»[322]. Вин бажае усих перемондрить: и нимцив, и русских, и навить смерть. Думка у його така: як переможе Гитлер — купляю соби хату на Украини; як переможе Сталин — купляю хаус у Нимечини та заживу бауэром. Так чи нэ так, а усё гарно[323].
Вот он и продает пайки, получает финики. Копит гроши для покупки хаты чи хауса. Скоро месяц, как Гарасим не прикладывался к пайке, питаясь одной баландой. Оголодал, отощал, а не сдается. Видно, вправду говорится, что мечта сильнее смерти.
А хлопцы издеваются над ним:
— Слышь, Гарасим! Говорят, что все хохлы больно хитрожопы. А уж хитрожопее тебя, почитай, нигде на свете нет.
Не так давно мы ругмя ругали Немечину еще и за то, что зябли днем, дрожали от холода ночью. Браним ее и теперь, но уже за удушливые ночи. Мы изнываем, гибнем, сходим с ума. Нет предела нашим мукам.
Яркое солнце накаляет за день крышу и стены. В запертый барак свежий воздух не поступает, ибо единственное окошечко с железной решеткой закупорено. Так как кубатура барака 60 м3, а напихано в него 50 пленяг, то на каждого приходится 1,2 м3. Открытая параша-кибель слишком мала для 50 человек. К середине ночи она наполняется до краев. Вонючая жидкость разливается по выщербленному цементному полу, подтекает под койки, забирается во все щели. Напоенный ее парами горячий воздух душит нас всю ночь напролет. Нечем дышать, некуда скрыться, негде преклонить голову свою.
О, если бы покой был на земле,
О, если бы покой найти в земле!
О. Хайям[324]
В журнале «Die Woche» за 1888 г., добытом мною в вошебойке, прочел роман о Евгении Савойском: Prinz Eugen — der edle Ritter[325]. Автор пишет, между прочим, о тактике «голой пустыни» или «выжженной земли», которую в XVII веке применили французы. Они жгли тогда немецкие города и села, опустошали поля, рубили виноградники, угоняли в рабство мирное население. Разумеется, автор с негодованием говорит об этой варварской тактике Людовика XIV[326].
Значит, Гитлер не оригинален и здесь. Правда, ученик превзошел учителя. Король-Солнце выглядит сейчас желторотым младенцем по сравнению с бесноватым фюрером.
Говорили о том, сколько дней может жить человек без пищи.
— Тыждень[327], — сказал Плаксун.
— Нет, больше, — возразил Беломар, — дней десять.
— А я знал человека, который голодал 40 дней.
— Брехня.
— Истинная правда. Помню даже фамилию: Шевелёв. Он болел язвой желудка. Врачи решили: «Оперировать поздно, безнадежно». Знакомый сказал: «Есть радикальное средство, но вы не выдержите». — «Какое?». — «Голодать». — «Выдержу». Сорок дней и сорок ночей ничего не ел. Вылечился.
— Совсем ничего не ел?
— Абсолютно.
— Чудно что-то. Даже не верится.
— Почти невероятно, а не выдумка.
Правда, одно дело, когда сам идешь на это, и совсем другое, когда тебя немцы морят голодом. Второе перенести гораздо труднее.
Помню, во дни юности мне приходилось часто голодать. Моя студенческая жизнь была перенасыщена голодовками. В те годы я ел три, а иногда два раза в неделю. Голодал я и позже, но уже, правда, с целью закаливания. Однажды, это было в Свердловске в 1932 году, я в течение 10 суток ничего не ел и не пил. Перенес голодовку легко, на ногах, не бросая работы на Верх-Исетском заводе, куда каждый день ходил пешком из центра города.
Может быть, эта закалка сделала меня менее подверженным психозу голода.
Днем солнце накалило кровлю, стены, раздвижные железные двери. Вечер и ночь не принесли прохлады. В бараке невыносимая жара, спирающая грудь духота, вонь. В горле сухо, тело горит, нервы натянуты до предела.
А тут еще, неведомо по какой причине, у Вершинина заболел живот.
— Ребята, разрешите