Опять помолчал.
— Долгое время эта система все-таки тянула человека вверх… из болота животной естественности, которая на своем месте прекрасна, а у человека из-за его амбиций, всегда тянувших каждого мочь больше остальных, оборачивалась скотством. Но для того, чтобы оставаться порядочным, хотя бы даже перед самим собой, приходилось совершать массу нежелаемых, чисто ритуальных поступков, произносить потоки неискренних, просто требуемых ситуацией слов. Правильных — в том смысле, что полагающихся по правилам. Тех, которые в той или иной коллизии ожидаются окружающими. В общем-то, зачастую ни тебе, ни им они не нужны. Но они положены. Отсюда внутри, в душе, возникала масса напряжений, и они опять-таки искали выхода в более или менее потайном скотстве. Комплексы… мании… неспровоцированная агрессивность… и просто постоянная психологическая усталость типа: ох, как надоело все! Раньше или позже эта система должна была исчерпать себя. Коммунисты попытались в свое время сконструировать несколько иной идеал человека и вдобавок заменить уже не очень срабатывавшие к двадцатому веку страх ада и стремление в рай вполне реальными стимулами. Но оказалось, чтобы вписаться в их идеал, реальному человеку приходится притворяться еще сильнее, совершать еще больше немилых сердцу и даже просто-таки противоестественных поступков, произносить еще больше не идущих от сердца слов. Поэтому там напряжения нарастали еще интенсивнее. До поры до времени они подавлялись более мощной, чем в религиях, прижизненной стимуляцией. Но когда рай партийной кормушки и ад лагеря и расстрела подтаяли, у них все расползлось на порядок резче. Ты, впрочем, это видел своими глазами.
— Да уж, — пробормотал Коль. — До сих пор с души воротит.
— Механика-то проста. Чем больше ты говоришь о любви, не любя, — тем сильнее не любишь. Чем больше изображаешь творчество, не творя, — тем сильнее боишься творчества и творцов. Чем меньше неискренних слов и нежелаемых поступков тебе приходится говорить и делать вследствие общения с неким человеком, тем симпатичнее тебе этот человек. Ну, при прочих равных, естественно… И вот… Кощунственно говорить такое, человечество висело на волоске, но… эпидемия и неожиданные ее последствия нас спасли. Мы не то чтобы лучше вас. Мы просто принимаем друг друга такими, какие мы есть. Поведенчески мы равны своему нутру. Нас ситуация заставила, не спорю, заслуги тут нашей нет. Очень хорошо, что телепатами становились от рождения и уже иного строя отношений с ближними и дальними просто не было дано. Но мы лишены необходимости говорить и делать неправду. Нам никогда не приходится единственно ради того, чтобы не прослыть хамами и бездушными эгоистами, говорить и делать то, чего не хочется. Естественность поведения не рвет социальных связей, понимаешь? Наоборот, искусственность рвет!
— Понимаю, — тихо сказал Коль. — Кажется, теперь понимаю…
— И отношения строить гораздо легче. Индивидуальности никогда не могут слиться полностью, это абсурд, но компромиссы гораздо надежнее искать между реальными индивидуальностями, а не между их ритуальными масками, которые — обе! — постоянно, и друг с другом, и при третьих-четвертых, притворяются лучше, чем то, что под ними. А все остальное — что тебя так пугало, и ты кричал: я самый плохой! — оно только из-за этого. Не возникают напряжения, раздражительность, усталость от притворства, подозрительность от того, что почти наверняка любой, и тем более близкий, человек хуже, чем кажется, боязнь ловушки и подвоха… Вот и все.
— Это немало.
— Разумеется. Но если ты примешь эти вещи как данность, тебе станет гораздо легче, даже при… глухоте.
— Но мне-то вы строили ловушки! Ради моего же блага, елки-моталки…
— Коль, — как-то чересчур торжественно проговорил Макбет, — этого больше не будет. Клянусь тебе.
И Колю почудилось, что умный мальчик знает что-то серьезное о ловушках, но не хочет или не может говорить. И умный мальчик, конечно, должен был услышать эту его мысль и мог бы ответить, если бы пожелал. Но не ответил. И Коль не стал спрашивать вслух, чтобы не ставить мальчика в неловкое положение, — если уж не хочет, то насиловать не надо; и мальчик, конечно, и это услышал, и опять ничего не сказал, только посмотрел преданно и ободряюще, и Коль безо всякой телепатии почувствовал, что Мак ему очень благодарен за молчание.
И вдруг устал.
— Я устал, — сказал он вслух.
— Отлично, — ответил Макбет и улыбнулся, что-то вытащил из кармана, приложил ко лбу Коля — плоское, прохладное, шероховатое. — Завтра будешь бегать…
…Назавтра Коль смог встать. Пошатываясь, цепляясь за стены бессильными узловатыми пальцами — опираться на Мака не захотел, хоть тот и держался рядом на всякий случай, — подошел к выходу. С усилием растворил забухшую от сырости дверь. Снаружи потек чистый, морозный воздух, и теперь Коль почувствовал, какой жуткий дух стоит в скиту. Бедный мальчик, подумал Коль, как он тут дышал со мной… Поспешно шагнул на крыльцо.
Снег искрился под солнцем, настильно кидающим на сугробы пятна желтого света сквозь кроны. Макбет поспешно набросил на Коля доху — тот досадливо поморщился.
— Квелый я стал…
— Ничего нет удивительного.
Макбет спустился с крыльца, слепил снежок.
— Люблю снег, — сообщил он, поворачивая к Колю радостно сморщенное, застенчивое лицо.
— Эскимосские радости, — проворчал Коль, хотя в бытность свою живым и сам любил снег. Почему я так сказал, подумал он. Почему неправду сказал, ведь даже не хотел, само вылетело?.. Он задрал лицо к пронзительно синему небу.
— Погода замечательная. Ты надолго сюда, Мак?
— Как выйдет… — ответил Макбет и, широко размахнувшись, неумело, как-то по-девичьи, швырнул снежок в одну из сосен. Промазал, попал в лапу — с нее беззвучно хлынула белоснежная лавина и, разваливаясь в стоячем студеном воздухе, глухо ахнула оземь. Освобожденная лапа вздернулась вверх и затрепетала, стряхивая остатки снега с густых игл.
Коль осторожно опустился — сердце заходилось и чуть темнело в глазах. Постоял, выравнивая дыхание, затем медленно нагнулся, зачерпнул горсть снега. Стал катать по ладоням — ладони быстро стыли, как у настоящего старика. Крови-то совсем не осталось… Пользуясь тем, что Макбет не видит, тщательно прицелился, бросил в ту же сосну. Попал Маку в затылок. Тот резко обернулся, изумленно засмеявшись; заломил руку, выковыривая снег из-за шиворота.
— Прости, — сказал Коль, скрипнув зубами.
— Какая точность! А говоришь — квелый!
— Ты что, издеваешься? Я же в дерево кидал!
Так и стояли. Потом, глубоко проваливаясь в светящийся снег, Макбет подошел к своему скорди. Скорди был маленький, яркий, точеный.
— Не улечу я никуда, — буркнул Коль.
— Самое тебе время бы на юг податься, — отозвался Макбет, не оборачиваясь. Гладил и ласкал машину, как любимую лошадь. — Ориуэла — это в Испании. Там еще купаются…
— Скорди она подарила?
Макбет опустил голову.
— Это ничего не значит, — ответил он глухо. — Сейчас легко делать подарки. Раньше… подарил, скажем, машину — ого! Теперь ценно лишь то, что сам сделал. Книга, открытие… Картина…
— Зазяб я, — проговорил Коль.
— А? Да, конечно, прости. Пошли внутрь, хватит на первый раз. Да и обедать пора.
Он быстро сготовил еду. Сели обедать.
— Ты обо мне не думай, — говорил Коль, дожевывая. — Приехал по лесу бродить — броди. Лыжи есть, в сарае стоят. Рук на себя накладывать я не намерен — понимаю, как тебе было бы обидно: первый пациент взял да и зарезался. И я вокруг скита поброжу…
— Я с тобой?
— Не стоит, Мак. Вырежь мне только тросточку под руку — и порядок.
Макбет с готовностью встал из-за стола, на ходу вытаскивая из кармана нож. Трость была готова через десять минут — суковатая, пахнущая снегом и смолою, — любому лесовику впору.
— Больше не нужен?
— Да нет пока. Спасибочки…
— Я тогда пойду к речушке пробегусь. Найду ли через полгода, интересно.
— Лети, милок, только не заблудись.
Интересно, как он воспринимает такое вот предостережение, ведь в душе я совершенно не беспокоюсь, что он заблудится. Автоматически вылетающая фраза заботы без эмоционального наполнения. Чувствует боль?
Ладно. Кто-то должен был умереть — я или мой стыд.
Слышно было, как, надевая широкие снегоступы, Макбет что-то поет себе под нос. Потом голос его стал удаляться. Пропал.
Коль открыл шкаф. Достал мундир. Встряхнул — звякнула медаль. Кажется, не заплесневел.
Переоделся. Руки едва слушались, но слушались все же. И на том спасибо. Сверху натянул доху. Вышел на крыльцо. С силой припадая на трость, увязая в снегу, подошел к своему скорди. Натужно сдвинул горб снега с колпака. Чуть задыхаясь, проговорил: